Петербургским корешам Дождь в Нижнем Тагиле. Лучше лежать в могиле. Лучше б меня убили дядя в рыжем плаще с дядею в серой робе. Лучше гнить в гробе. Места добру-злобе там нет вообще. Жил-был школьник. Типа чести невольник. Сочинил дольник: я вас любил. И пошло-поехало. А куда приехало? Никуда не приехало. Дождь. Нижний Тагил. От порога до Бога пусто и одиноко. Не шумит дорога. Не горят фонари. Ребром встала монета. Моя песенка спета. Не вышло из меня поэта, черт побери! 1998 «Я музу юную, бывало…» Я музу юную, бывало, встречал в подлунной стороне. Она на дудочке играла, я слушал, стоя в стороне. Но вдруг милашку окружали, как я, такие же юнцы. И, грянув хором, заглушали мотив прелестный, подлецы. И думал я: небесный Боже, узрей сие, помилуй мя, ведь мне Тобой дарован тоже осколок Твоего огня, 1998 «Не жалей о прошлом, будь что было…» Не жалей о прошлом, будь что было, даже если дело было дрянь. Штора с чем-то вроде носорога, на окне обильная герань. Вспоминаю: с вечера поддали, вынули гвоздики из петлиц, в городе Перми заночевали у филологических девиц. На комоде плюшевый мишутка, стонет холодильник «Бирюса». Потому так скверно и так жутко, что банальней выдумать нельзя. Друг мой милый, я хочу заране объявить: однажды я умру на чужом продавленном диване, головой болея поутру. Если правда так оно и выйдет, жаль, что изо всей семьи земной только эта дура и увидит светлое сиянье надо мной. 1998 «Ничего не будет, только эта песня…» Ничего не будет, только эта песня на обветренных губах. Утомленный мыслями о мета — физике и метафизиках, я умру, а после я воскресну. И назло моим учителям очень разухабистую песню сочиню, по скверам, по дворам чтоб она, шальная, проносилась. Танцевала, как хмельная блядь. Чтобы время вспять поворотилось и былое началось опять. Выхожу в телаге, всюду флаги. Курят пацаны у гаража. И торчит из свернутой бумаги рукоятка финского ножа. Как известно, это лучше с песней. По стране несется тру-ля-ля. Эта песня может быть чудесней, мимоходом замечаю я. 1998 Автомобиль
В ночи, в чужом автомобиле, почти бессмертен и крылат, в каком-то допотопном стиле сижу, откинувшись назад. С надменной легкостью водитель передвигает свой рычаг. И желтоватый проявитель кусками оживляет мрак. Встает Вселенная из мрака — мир, что построен и забыт. Мелькнет какой-нибудь бродяга и снова в вечность улетит. Почти летя, скользя по краю в невразумительную даль, я вспоминаю, вспоминаю, и мне становится так жаль. Я вспоминаю чьи-то лица, всё, что легко умел забыть, над чем не выпало склониться, кого не вышло полюбить. И я жалею, я жалею, что раньше видел только дым, что не сумею, не сумею вернуться новым и другим. В ночи, в чужом автомобиле я понимаю навсегда, что, может, только те и были, в кого не верил никогда. А что? Им тоже неизвестно, куда шофер меня завез. Когда-нибудь заглянут в бездну глазами, светлыми от слез. 1998 «Приобретут всеевропейский лоск…» Приобретут всеевропейский лоск слова трансазиатского поэта, я позабуду сказочный Свердловск и школьный двор в районе Вторчермета. Но где бы мне ни выпало остыть, в Париже знойном, Лондоне промозглом, мой жалкий прах советую зарыть на безымянном кладбище свердловском. Не в плане не лишенной красоты, но вычурной и артистичной позы, а потому что там мои кенты, их профили на мраморе и розы. На купоросных голубых снегах, закончившие ШРМ [60] на тройки, они запнулись с медью в черепах как первые солдаты перестройки. Пусть Вторчермет гудит своей трубой. Пластполимер пускай свистит протяжно. И женщина, что не была со мной, альбом откроет и закурит важно. Она откроет голубой альбом, где лица наши будущим согреты, где живы мы, в альбоме голубом, земная шваль: бандиты и поэты. 1998 |