Осень в провинции «Целая жизнь нам дана пред разлукой — не забывай, что мы расстаемся». «Мы не вернемся?» — вздрогнули руки, руку сжимая. «Да, не вернемся — вот потому неохота быть грубым, каменным, жестокосердым, упрямым». Осень в провинции. Черные трубы. Что ж она смотрит так гордо и прямо? Душу терзает колючим укором — хочет, чтоб в счастье с ней поиграли. «Счастье? Возможно ли перед уходом?» Только улыбка от светлой печали. Только улыбка — обиженный лучик света, с закушенной горько губою. «А и вернемся? Будет не лучше». «Кем я хотел бы вернуться? Тобою». 1995, ноябрь Стихи о русской поэзии Иванов тютчевские строки раскрасил ярко и красиво. Мы так с тобою одиноки — но, слава Богу, мы в России. Он жил и умирал в Париже. Но, Родину не покидая, и мы с тобой умрем не ближе — как это грустно, дорогая. 1995, ноябрь В том вечернем саду В том вечернем саду, где фальшивил оркестр духовой и листы навсегда опадали, музыкантам давали на жизнь, кто окрест пили, ели, как будто они покупали боль и горечь, несли их на белых руках, чтобы спрятать потом в потайные карманы возле самого сердца, друзья, и в слезах вспоминали разлуки, обиды, обманы. В том вечернем саду друг мой шарил рубли в пиджаке моем, даже — казалось, что плакал, и кричал, задыхаясь, и снова несли драгоценный коньяк из кромешного мрака. И, как Бог, мне казалось, глядел я во мрак, все, что было — то было, и было напрасно, — и казалось, что мне диктовал Пастернак, и казалось, что это прекрасно, прекрасно. Что нет лучшего счастья под черной звездой, чем никчемная музыка, глупая мука. И в шершавую щеку разбитой губой целовал, как ребенка, печального друга. 1995, ноябрь Фет …читаю «Фантазию» Фета — так голос знаком и размер, как будто, как будто я где-то встречал его. Вот, например, Балладу другого поэта Мне боль помешала забыть. И мне не обидно за Фета, что Фету так весело жить, — фонтан. Соловьиные трели. Излишняя роскошь сердец. Но, милые, вы проглядели «Фантазии» Фета конец. Ну что ж, что прекрасна погода, что души витают, любя, — Всегда ведь находится кто-то, кто горечь берет на себя. Все можно домыслить. Но все же во всем разобраться нельзя. О, как интонации схожи у счастья и горя, друзья. 1995, ноябрь Прогулка с мальчиком
И снег, и улицы, и трубы, И люди странные, чужие навсегда. А ты, мой маленький, что поджимаешь губы, Чуть-чуть прищурившись, ты что-то понял, — да? Как мать красивая, я над тобой склоняюсь, сажусь на корточки, как мать, перед тобой за все, что понял ты, дружок, я извиняюсь, я каюсь, милый мой, с прикушенной губой. За поцелуи все, за все ночные сказки, за ложь прекрасную, что ты не одинок. Зачем так смотришь ты, зачем так щуришь глазки, не обвиняй меня, что я могу, дружок. Мирок мой крохотный, и снег так белоснежен. «Ты рассужденьями не тронь его, не тронь», — едва шепчу себе, тебе — до боли нежен — дыша, мой маленький, в холодную ладонь. И так мне кажется, что понимаю Бога, вполне готов его за все простить: он, сгусток кротости, не создан мыслить строго — любить нас, каяться и гибнуть, может быть. 1995, ноябрь Ходасевич …Так Вы строго начинали — будто умерли уже. Вы так важно замолчали на последнем рубеже. На стихи — не с состраданьем, с дивным холодом гляжу. Что сказали Вы молчаньем, никому я не скажу. Но когда, идя на муку, я войду в шикарный ад, я скажу Вам: «Дайте руку, дайте руку, как я рад — Вы умели, веря в Бога так правдиво и легко, ненавидеть так жестоко белых ангелов его…» 1995, ноябрь «Хочется позвонить кому-нибудь…» Хочется позвонить кому-нибудь, есть же где-то кто-нибудь, может быть, кто не осудит это «просто поговорить». Хочется поболтать с кем-нибудь, но серьёзно, что-нибудь рассказать путано, тихо, слёзно. Тютчев, нет сил молчать. Только забыты все старые телефоны — и остаётся мне мрачные слушать стоны ветра в моём окне. Жизни в моих глазах странное отраженье. Там нелюбовь и страх, горечь и отвращенье. И стихи впопыхах. Впрочем, есть номерок, не дозвонюсь, но всё же только один звонок: «Я умираю тоже, здравствуй, товарищ Блок…» 1995, ноябрь |