«В одной гостиничке столичной…» В одной гостиничке столичной, завесив шторами окно, я сам с собою, как обычно, глотал дешевое вино. …Всезнайки со всего Союза, которым по хую печаль и наша греческая муза, приехали на фестиваль. Тот фестиваль стихов и пенья и разных безобразных пьес был приурочен к Дню рождения поэта Пушкина А.С. Но поэтесс, быть может, лица и, может быть, фигуры их меня заставили закрыться в шикарных номерах моих… И было мне темно и грустно, мне было скучно и светло, — стихи, и вообще искусство, я ненавидел всем назло. Ко мне порою заходили, но каждый был вполне кретин. Что делать, Пушкина убили, прелестниц нету, пью один. 1996 «Долго-долго за нос водит…» Долго-долго за нос водит, а потом само собой неожиданно приходит и становится судьбой. Неожиданно взрослеем: в пику модникам пустым исключительно хореем или ямбом говорим. Не лелеем, гоним скуку и с надменной простотой превращаем в бытовуху музы лепет золотой. Без причины не терзаем почву белого листа, Бродскому не подражаем — это важная черта. А не завтра — послезавтра мы освоим твердый шаг, грозный шаг ихтиозавра в смерть, в историю, во мрак. 1996 «…Когда примерзают к окурку…» …Когда примерзают к окурку знакомые с речью уста, хочу быть похожим на урку под пристальным взором мента. Ни Ада, ни Рая, ни Бога — чтоб нас прибирали к рукам, нам так хорошо, одиноко, так жарко и холодно нам. В аллее вечернего парка ты гневно сняла сапожок, чтоб вытряхнуть снег, — как подарка, я ждал нашей встречи, дружок. 1996 Недоуменье …С какою щедростью могу я поквитаться с тем, кто мне выделил из прочих благ своих от дикой нежности ночами просыпаться, искать их, призрачных, не обретая их. Игра нелепая, она без всяких правил, снежинка легкая, далекая звезда, письмо написано, и я его отправил куда неведомо, неведомо куда. Покуда ненависть сменяется любовью, живем, скрипим еще, но вот она пришла — как одиночество с надломленною бровью в окошко бросится, не тронет и стекла. А как не бросится, а как забьется в угол, комочек маленький, трепещущий комок, я под кровать его, я в шкаф его засунул, он снова выскочил, дрожит и смотрит вбок. С кем попрощаемся, кого сочтем своими? Вот звезды, сгусточки покоя и огня… И та, неяркая, уже имеет имя — его не знаю я и выдумал не я. 1996 Одной поэтессе
…Слоняясь по окраинным дворам, я руку жал убийцам и ворам. Я понимал на ощупь эти руки: не раз они заламывались в муке. Ты жаждешь денег? Славы? Ты? Поэт? Но, извини, как будто проще нет пути, чтоб утолить подобны страсти: воруй, и лги, и режь, и рви на части. …Кто в прошлой жизни нищим все раздал, в богатстве, славе жил, а умирал в пещере мрачной, в бедности дремучей, тот в этой жизни — и представься случай — (с гордыней ведь не справится душа) ни жалости не примет, ни гроша. 1996 Почти элегия Под бережным прикрытием листвы я следствию не находил причины, прицеливаясь из рогатки в разболтанную задницу мужчины. Я свет и траекторию учел. Я план отхода рассчитал толково. Я вовсе на мужчину не был зол, он мне не сделал ничего плохого. А просто был прекрасный летний день, был школьный двор в плакатах агитпропа, кусты сирени, лиственная тень, футболка «КРОСС» и кепка набекрень. Как и сейчас, мне думать было лень: была рогатка, подвернулась … 1996 У телеэкрана Уж мы с тобой, подруга, поотстали от моды — я живой и не вдова ты, убили этих, тех — не убивали, повсюду сопляки и автоматы. Я не могу смотреть на эти лица, верней — могу, но не могу представить, что этот бедный юноша-убийца и нас убил, разрушив нашу память. …Давай уйдем, нам Петр откроет двери, нас пустят в Рай за жалость и за скуку… О, если бы я мог еще поверить во что-то неземное — дай мне руку. 1996 1997 «Над саквояжем в черной арке…» Над саквояжем в черной арке всю ночь трубил саксофонист. Бродяга на скамейке в парке спал, постелив газетный лист. Я тоже стану музыкантом и буду, если не умру, в рубахе белой с синим бантом играть ночами на ветру. Чтоб, улыбаясь, спал пропойца под небом, выпитым до дна, — спи, ни о чем не беспокойся, есть только музыка одна. 1997, июнь, Санкт-Петербург |