Я не стал досматривать, как он будет «шворить», по Славкиному выражению, сажу. И ушел в дом.
Часа через два, когда я вышел на крыльцо, Славка еще оставался на крыше.
— Вишь, ты! Заело! — сообщил он мне. — Туды-то вошло, но не до конца, а назад оно ж выворачиваться должно, а диаметр не позволяет. Навроде зонтика. «Туда соколом, а обратно колом!» Вот такой геморрой получается! Ничего, счас пропихнем!
Второй раз я вышел на истошный визг Славкиной жены.
Славка раскачивал и отрывал пятиметровую телевизионную антенну, сделанную из дюралевой трубки.
— Не ори! Она уже сгнивши вся. Новую поставлю.
Оторвав антенну, он, как эквилибрист с шестом, прошел по крыше обратно к трубе. Крыша уже вы глядела так, будто в нее била артиллерия.
Номер, выполненный Славкой, украсил бы лучшие цирки мира. Когда он подходил к трубе, то не мог, как ни пыжился, поднять пятиметровую антенну. А когда отходил, то не мог антенной вышеуказанной длины попасть в отверстие печной трубы.
Он гулял по крыше несколько часов, каждую минуту рискуя свалиться и сломать шею, окончательно превратив кровлю в кашу из шифера.
Акробатика Славки уже всем наскучила, и даже чуваши ушли с улицы, утратив веру, что Славка когда-нибудь попадет антенной в трубу.
Но чудеса бывают, а труд, даже дурака, бывает в конце концов результативен. Когда я уже под вечер собрался ехать в город и запирал дом, раздался ликующий крик Славки:
— Есть!
Я оглянулся. Конец антенны наконец-то попал в трубу. Славка, быстро перебирая ногами, бежал проталкивать ее глубже.
— Есть! — крикнул он второй раз, когда антенна поднялась над трубой.
Но в третий раз крик не получился, потому что жердина антенны покачнулась и точно срезала асбестоцементную трубу до основания.
— Есть! — крикнул кто-то с улицы.
Славка, как лягушка-путешественница, распластался в воздухе и шмякнулся с крыши куда-то во двор!
— Есть! «Скорую помощь» вызывайте.
Он переломался так, что только проспиртованностью организма можно объяснить его быстрое выздоровление. А ворованную стальную щетку извлекли, только разломав печь. Так что, ползимы Славка лежал у чувашей в доме с велосипедом.
Я простил и его вороватость, и его хамство и даже не удивился, когда жена недавно мне сообщила:
— Ты представляешь, Славка от нашего участка себе сотку отрезал. Нужно что-то делать!
— Ничего я не буду делать!
— Ну как же? Это же наша земля! Нужно в суд подать!
— Нам, что? Есть нечего?
— Верно! — сказал сосед Юра. — Пусть Славка на этой сотке себе грыжу наживает!
Третий на углу
Разговор об этом доме возник у Георгия в его супергараже, который весь, до единого гвоздя и кирпича, он построил своими руками. В запретительные советские времена не разрешалось строить дома, выходящие за пределы фундамента старых строений и не выше вроде бы десяти метров. И вот в тисках этих требований Георгий — мастер от Бога да еще с двойным высшим образованием — построил нечто, что украсило бы любое архитектурное бюро. Это был гараж-студия, где все было продуманно и функционально, как в дорогой яхте. Над заглубленным в землю гаражом-мастерской и кухней поднимались полтора этажа с большой гостиной и спальней. Сходство с кораблем придавало и то, что все стены, пол и потолок были обшиты смолистым благоухающим деревом, где отдыхали душа и тело.
Юра был уроженцем нашего поселка. Отсюда увел ли в неизвестном направлении в 1937 году его отца, занимавшего какой-то крупный пост на железной дороге. Здесь всю войну среди немецких солдат про жила его бабушка, скрывая, что она — чистокровная немка и понимает каждое их слово.
Если бы другое время! Юра мог бы стать и архитектором с мировым именем, мог бы стать и выдающимся специалистом в автомобилестроении, да мало ли где. Он все знал и все умел. Но жизнь его протекает в нашем поселке. Он его память, душа и совесть. Здесь несколько поколений его предков и вот уже два поколения потомков.
А разговор о доме произошел, потому что посоветоваться к Юре зашел какой-то очень симпатичный человек, собиравшийся купить этот самый дом, третий на углу.
— Вы знаете, — говорил он, помаргивая голубыми глазами под толстыми стеклами очков. — Мне дом очень нравится, и цена подходящая, но что-то меня отталкивает... Вы будете смеяться и не поверите, но как-то душа не лежит...
Он прихлебывал чай из большой чашки и, казалось, все не мог согреться. Хотя на дворе было тепло. Лето.
— Я уже который раз приезжаю. Вот сегодня приехал.У меня и ключи есть. И, вы знаете, даже в дом войти не смог. Мне показалось, что там, внутри этого заколоченного дома, плачет ребенок. Наверное, кот какой-то завывал. Потому что я вокруг обошел — никак туда никто попасть не может. Я и прохожих спрашивал: не слышат ли они, как ребенок плачет?
Никто не слышит. А мне все кажется, что плачет. У нас, знаете ли, уже давно умер свой ребенок, и мы с женой не можем иметь детей, поэтому взяли девочку из детского дома... Очень славная девочка. Но вы плате, очень слабенького здоровья. Мы тут подкопили денег и решили что-то такое купить, чтобы летом ребенок был на воздухе. Здесь удивительный воздух. Мне здесь все очень нравится. Но вот мне все кажется, что ребенок... С нервами что-то...
Длинное Юрино лицо плавало в табачном дыму, и вдруг своим низким, прокуренным голосом он «казал:
— Вы, видно, хороший человек. Не берите этот дом. Я вам другой найду. Этот не берите. Здесь проклятое место.
Вот тогда я и узнал, почему этот дом — третий на углу. Третьим-то он ни с какого боку не был. На несколько улиц он был первым, потому что стоял почти на перекрестке.
До войны здесь жила семья. Мать, отец и трое маленьких детей. С первого дня муж ушел на фронт. А через три недели в наш поселок вошли немцы. На три года. И в этом доме поселился какой-то фельдфебель. И через год дети этой бабы уже звали его папой. А через полтора родился Гансик, которых понаделали немецкие солдаты русским девкам в изрядном количестве... Как, вероятно, и потом русские солдаты понаделали Ванечек немкам. Конечно, и сталинские годы могли бабе пришить предательство. И пошла бы она от троих своих и Гансика в лагеря, но сельчане ее не выдали. Никто не обвинял ее и в измене мужу, потому что понимали. Война. Бабе — тридцать, немцу — тридцать пять. И куда она денется. Тем более что он на три года детям отцом стал. И кормил, и поил, и немецкому языку учил, а когда старший заболел, бегом в метель тащил его в Гатчину в госпиталь. Тем и спас.
Но немцев прогнали. Война кончилась. Гансик уже был крещен, носил русское имя, отца своего не помнил и бегал по деревне, ничем не отличимый от сверстников. Было ему года четыре, когда вернулся с войны хозяин. Что происходило за бревенчатыми стенами крепко рубленного дома, выстоявшего войну, неизвестно.
— А только, — сказал Юра, стряхивая пепел с папиросы, — положили они на ночь этого ребенка на веранду зимой. Он плакал, плакал и замерз ночью. Плакал, плакал и перестал...
Вот тут-то деревня и ахнула. Никто бабу не осуждал дал за то, что у нее Гансик родился, а вот тут испугались! Мне уже десять лет было, и я помню, как на улице от нее старухи шарахались. А она ходила как деревянная. Бывало, в магазин придет, бабы, как козы, табуном из магазина.
Мужик запил. И пьяный попал под поезд. Старший мину нашел — подорвался... Баба взяла двух дочек и сбежала куда-то... Но говорят, что все пропали... И дом в два года сгнил. И второй, что на этом месте построили, тоже. Этот вот третий. Третий на углу... Недавно построили, а и жить в нем не могут, и гниет он уже... Не покупайте.
— А как звали этого ребенка? — шепотом спросил гость.
— Да как-то звали... Я уж не помню... Звали не то Витя, не то Гена...
— Надо отпеть... Панихиду заказать...
И, ничуть не удивившись такой откровенности (времена были атеистические), Юра сказал:
— Да уж отпевали... И священник приезжал место освятить... А не помогает. И дома гниют, и плач слышится. Он ведь не в доме плачет... Он в нас плачет. Вот нас не будет, и он упокоится. Главное дело, что же мы тогда не вмешались. И я-то уж большой был. Десятилетний. Да в голову не пришло, что он вот замерзнет! Как в чужую жизнь лезть... Это не то что с топором за бабой по улицам гоняться, а так, постепенно, уморили... Вот уж третий дом потому догнивает...