Лена приняла участие в занятиях группы терапии. Она вела себя тихо, была неразговорчива, чтобы не показаться «чем-то особенным», и помогала своим друзьям по несчастью разобраться в их душевных проблемах. Кроме того, она много гуляла и покорно выслушала все жизненные истории, которыми ее потчевали. Она написала много прекрасных картин, выразив в них свою скорбь. Такие цвета, как желтый и красный, не годились, ее палитра колебалась между серым и голубым. Она рисовала животных с большими телами и маленькими головами, зайцев и лошадей. Одну картину она повесила на стену, изобразив себя в виде каменной статуи, которая кладет руку на плечо стоящему перед ней на коленях Симону, чтобы через соприкосновение с его сознанием привести его к самому себе. В этой каменной статуе, которая производит впечатление прекрасное, но безжизненное, заключена маленькая девочка, которая спокойно ожидает освобождения из каменной тюрьмы. Лена не планировала, что будет рисовать, а пускала это дело на самотек. Она влилась в тамошнее общество и хорошо общалась с другими людьми. И три раза на дню изливала по телефону свои переживания Симону.
Она была послушной пациенткой. Так же, как стала послушной любовницей, и так же, как была послушным ребенком. Преданной и грустной. И только две вещи еще связывали ее с привычным миром: искусство и пьянство.
Это было ее мятежом, прорывом за рамки нормы, протестом против строгого наказания, ее восстанием против всего усредненного.
«Когда я пью, то не поддаюсь чужому влиянию. Ни один человек не может навязать мне свое мнение и воспрепятствовать моим намерениям, когда я пьяна. Тут я говорю все, что думаю, и никто не может перечить мне со своей дурацкой моралью, навязать свою мелочную систему ценностей. Когда я пьяна, я бываю сама собой — упрямой и дерзкой. Но, похоже, далеко не прекрасной. А на следующее утро я больна — никакой целостности, никакого мужества. Поэтому пьянство — не выход, хотя иногда избавляет и исцеляет».
Все время, пока Лена пребывала в клинике, Симон щедро дарил ей всю свою телефонную любовь. Он сказал, что ушел из дому и теперь живет у своих родителей. А когда она вернется из санатория, он будет жить с ней. Всегда. Он говорил это все шесть недель, каждый день, по многу раз. Когда она вернется, он совершенно точно останется с ней. Лена верила ему. Ее готовность верить уже стала рефлексом, накрепко укоренившимся в подсознании. Ведь вера — это примирение, а примирение — это любовь. А Лена нуждалась в любви Симона, как растение в поливе. Конечно, ни одно обещание не было правдой. И когда Лена вернулась домой, перед дверью она нашла маленькую записочку: «У меня нет слов… я не могу».
Еще перед обедом, до ее отъезда, Симон пообещал:
— Когда ты приедешь, я буду уже дома! Я буду ждать уже у тебя дома.
Никакого Симона. Только маленький, с оторванными краями клочок бумаги с парой строчек. И пустой дом.
Но на этот раз Лена не хотела сходить с ума от этого, ни в коем случае. Было уже что-то новое, совершенно противоположное — она пришла в ярость.
СНОВА ДОМА
А потом я просто перестала давать ему знать о себе. В ответ на звонки я послала ему клочок туалетной бумаги, на которой было написано: «Пошел к черту!»
Но это был ад.
В спальне, в саду, на кухне, повсюду я встречала его.
Боже мой, — думала я, — всю мою силу и весь порыв он поглотил, как огромная дыра; все мои мысли и взгляды исчезли в трясине; все осталось без результата!.. С Янни я билась об стену из слов, с Симоном я бьюсь о стену полного отсутствия реакции.
Его тело живо и прекрасно, его руки теплы и сильны — но душа тяжела как свинец. Может, мне нужно удовлетворяться небольшими интрижками? Там я никогда не смогу пережить настоящего страдания, ибо такие романы не выносят погружения в пучину повседневности.
Три дня лишения. На пятый день зазвонил телефон.
Это был Симон. Он говорил быстро и суетливо.
— Послушай, не клади трубку!.. Через четверть часа я буду у тебя, с чемоданом, если ты еще хочешь!..
Я громко рассмеялась. Грязная вонючая свинья, — подумала я.
— Да ты, кажется, рехнулся?! Поцелуй меня в зад! Здесь больше не оказывают поддержки для слабохарактерных детей цветочников и для больных идиотов тоже!
— Я знаю, что ты совершенно права… но…
— Ты столь же глубок, как лужа перед домом! Ты либо полный дурак, либо законченный садист.
— Может быть, и то и другое.
— Скорее всего. Но ни то ни другое мне не нужно! Почему, когда я вернулась, ты не пришел, хотя бы как друг?..
— Мне было стыдно…
Мы встретились и пошли в кафе.
— У меня только полчаса времени, до четырех.
— У меня тоже, — быстро сказал он.
Он пытался объяснить свое предательство — которое по счету?
— Плач детей… все были дома. Я не смог!..
— Симон, я больше не хочу с тобой жить. Все кончено.
Он молчал.
— За то, что ты причинил людям, тебе нужно все кости переломать. Тот, кто сам много страдал, никогда не причинит боль другим, да еще с такой легкостью.
— Ну, теперь, похоже, испытаю все это на себе… — сказал он.
Но при этом не выглядел так уж безумно несчастным. Он все еще недооценивал свое положение.
— Я не верю тебе ни на грош. И не могу жить с человеком, который каждый месяц меня бросает. Ты хоть помнишь что ты мне говорил все эти шесть недель?
— Да, — ответил он и стал смотреть в пол.
Все театр, — подумала я. — Может быть, он нуждается в сильных впечатлениях и сейчас испытывает удовольствие? Или он просто еще ребенок? Большой ребенок? Инфантильный монстр?
— Ныне, и присно, и во веки веков — я больше не хочу! Аминь!
Если он хочет остаться дураком, то мне это не обязательно. Он привык, что все терпят его ненадежность и капризы. Привык, что все пакости сходят ему с рук. Но я ему кто — мать или сестра милосердия? Нет, все кончено! Хватит с меня!
Забыть его окончательно!
ДОКТОР МЕЛЛИНГЕР
— Мужчина должен уметь подчиняться, иначе он никогда ничего не поймет, — говорил Янни.
Я пыталась дома продолжать терапию, начатую в Лауфенберге, нашла терапевта, который жил поблизости, в сорока минутах езды. Среди предлагаемых услуг числится также и гипноз. Я подумала, может быть, можно вытравить из моего подсознания Симона и вернуть туда мою былую силу?
Доктор Меллингер был мне симпатичен — бодрый, с чувством юмора мужчина, с которым я охотно общалась. Хотя предоставить мне желанный гипноз он оказался не готов. Кроме того, он полагал, что анализ и беседа могут иметь форму нежности. Еще три года назад эта фраза заинтересовала бы меня, сейчас — нет. При слове «нежность» я думала о Симоне и о том, что он каждый день обнимает свою жену. Эти мысли приводили меня в состояние агрессивности по отношению к теориям неотомщения. Я желала ему счастья, даже если это было только псевдосчастье, но при этом хотела уничтожить его, как он едва не уничтожил меня. Мои фантазии стали чем-то самостоятельным: плеснуть кислотой в лицо, искалечить, заложить бомбу, разбить машину, приковать цепью в подвале и каждый день мучить.
С доктором Меллингером у нас была волнующая беседа, во время которой он пытался подтолкнуть меня к объяснению обуревавших меня чувств и эмоций. Однако мне этого совершенно не хотелось, учитывая то, что на этих чувствах и эмоциях я прожила последние несколько лет.
— Неужели вы не видите, что со мной делается? — говорил он, вы же заставляете меня скакать с вами от мысли к мысли, умело провоцируете меня — и я скачу с вами!
— Когда вы меня спрашиваете, я только отвечаю, сказала я. — Я же не могу управлять тем, что за меня отвечает в данный момент — разум или чувство.
В следующий раз речь шла о Симоне и о том, что, возможно, я для того постоянно напоминала о его предательствах, чтобы продемонстрировать, насколько я человечнее его. В случае с Янни я доминировала в профессиональной области: у меня было имя, у него нет. А перед Симоном я блистала интеллектом, риторикой и зрелостью характера.