Некогда я узнала тайну мужчин и женщин: женщины сильны, но должны выглядеть слабыми; мужчины слабы, но им нужно выглядеть сильными.
Это положение не нравится мужчинам, но тем не менее это так.
Мужчина чувствует себя в этой жизни комфортно, пока у него все в порядке с потенцией. А как только у него уже не стоит, он сразу теряется. Как только ситуация с женщинами выходит из-под контроля — это конец! Мужчина просто олух, если не в состоянии подчинить женщину, так он полагает. Эта мысль преследует его на протяжении всей жизни.
Меня зовут Лена. Собственно говоря, моя мать хотела не девочку, а мальчика. И мальчик, которого она завела-таки тремя годами после меня, был действительно желанным ребенком. Чего не могу сказать о себе. Я окрестила себя Ленцем, чтобы мама почувствовала в доме что-нибудь более или менее мужское, потому что мой брат Лоренц умер через три дня после своего появления на свет. С тех пор мое имя — Ленц, и все друзья зовут меня только так, и «Лена» я только для телевидения и на сцене.
РАНЬШЕ
Родилась я в Цюрихе прохладным сентябрьским днем, незапланированная, не говоря уже о том, чтобы быть желанной. На любовь решились уже потом. Зов природы, как-никак! Выразился он в том, что меня стали кормить грудью. Процесс кормления вызвал к жизни материнские чувства; отцовских не припоминаю.
Кроме того, я была рождена преждевременно, с плохим резусом и слабой печенью — к сожалению! Я узнала потом, что дети с плохим резусом всегда рождаются преждевременно и, как правило, не выживают, это если они первенцы и женского пола. О переливании крови тогда еще ничего толком не знали.
Итак, я не умерла и по сей день считаю это своим величайшим достижением, что придает мне уверенности в себе. Не могу точно припомнить, однако полагаю, что я тогда очень хотела наружу. Наверное, живот матери стал уже тесноват и мне захотелось узнать, что происходит снаружи. Преждевременные роды явились следствием этого.
Итак, когда я появилась на свет, за плечами у меня было восемь месяцев в материнской утробе и я была так красна и скрючена, как бывает только в этом возрасте. Отец был разочарован, а я отправилась в инкубатор для недоношенных детей. Как патрон в гнездо. Роды прошли легко и наполовину уже в такси. Мама вдохнула веселящего газа и смеялась так, что у нее лопнул околоплодный пузырь и забрызгал всех врачей. А как только они сказали «Ого!», она захохотала еще больше и выхохотала меня!
На четырнадцатый день меня отправили домой, нацепив на лицо специальную маску, чтобы меня не просквозило по дороге. Иначе я все-таки преставилась бы.
К тому времени, как мне исполнилось полтора года, я сменила семь нянек.
Первой была Хильда, похожая на карлика, совсем маленькая и скрюченная, которая, кажется, очень меня любила и все время возилась со мной. А мама девять месяцев кормила меня по семь раз днем и ночью, что подчеркивает всегда как особую заслугу.
Эту первую, Хильду, домашние называли Электрическим Карликом, почему Электрическим, этого я не знаю. И о следующих я тоже ничего не знаю. Помню только, что одна из них, которая была вегетарианкой, усадила меня на втихомолку приготовленный ночной горшок, и у меня на попе были красные круги, и я орала как резаная.
И тут, наконец, когда мне уже было полтора года, появилась Датти. Это была типичная нянюшка в белом халате и белой наколочке. У Датти было спокойное, дружелюбное лицо с глазами цвета озера в горах, при этом все-таки она была строга. Особенно тщательно следила она за моим умыванием и чисткой зубов. А когда я спрашивала: «Почему?», она всегда отвечала: «Потому». Мама относилась к ней прохладно, она была слишком великосветской, этакой дамой от искусства со своими причудами; к тому же Датти мало интересовали выкидыши и переживания моей матери, хотя она об этом никогда не говорила. Она просто сжимала зубы и работала. А душа — это просто выдумка поэтов. У самой Датти не было детей, только старая, восьмидесятилетняя мать-тиранша, которую она все цитировала. А еще у нее был роман с летчиком, но тот разбился.
Иначе не была бы она постоянно детской нянькой; а конец ее, как я уже сказала, был ужасен. Они с подругой ушли в горы и были застигнуты там снежной бурей. И хотя обе неплохо ориентировались в горах, но тут просто не знали, что ближайшая деревня всего в пяти километрах ходьбы, опустили руки и сели. Обе тут же замерзли. И их обгрызли лисицы, обеих, ту старую даму и мою Датти. А то, что осталось после лисиц… впрочем, об этом я тоже рассказывала.
Датти была у нас лет восемь или что-то около того, и каждый год я ездила с ней в Тироль. В Оберау мы жили у дедушки Сандблихера, а фрау Сандблихер была его женой, получала пенсион и была довольно-таки строга. У дедушки Сандблихера были белые волосы, и он всегда сидел на скамеечке возле дома со своей длинной трубкой, закругляющейся на конце. Он рассматривал горы и размышлял о своей жизни или колол дрова и рассказывал мне истории. Он никогда не говорил сердито, всегда очень мягко и всегда по-тирольски. Когда я слышу слово «уютный», я вспоминаю о нем, а при слове «домомучительница» — о его жене. Фотографию с дедушкиных похорон я вклеила в свой альбом, а на его жену мне глубоко наплевать.
С семи лет я ходила в балетную школу, но и там ничего особенно хорошего не было — я была длинна, тоща и ничьих восторгов не вызывала. В отличие от других девочек, округлых и нарядных, я была худой и старообразной со своими стриженными в скобку волосами и двумя жердочками вместо ног. Мой дядя Антон говорил, что я выгляжу как косиножка, это такие пауки с очень длинными ногами. Кроме всего прочего, я была абсолютно бесцветна.
А мама моя была красавицей, особенно когда готовилась к выступлению — прекрасные волосы, роскошное платье и всегда великолепный макияж. Она была нечто среднее между Мэрилин Монро и Ингрид Бергман. Что мне было делать? Как-то раз, когда я чувствовала себя особенно несчастной, я помогала ей одеваться перед зеркалом, после чего мы обе в него заглянули и я сказала про себя:
— Да!.. Череп со свиными глазками!
Мама попыталась меня утешить и разубедить, но уж когда я наверняка что-то знаю, это все бесполезно.
Позднее жизнь оказалась очень даже ничего, потому что я и Фини говорили, что идем в балетную школу, а сами нагло прогуливали занятия и либо шли курить, либо встречались с Мике и Вуффи. Они играли в бит-группе. Этот Мике и был моей первой любовью; мне тогда было тринадцать. С ним я впервые в жизни по-настоящему целовалась, и когда рассказала все маме, она строго запретила это делать, сказав, что я еще слишком мала. Я считаю большим свинством со стороны этого Мике, что он меня бросил спустя некоторое время — стал встречаться с другой, с которой и по сей день состоит в законном браке, имеет должность инспектора по налоговым делам и солидную плешь. Я тогда очень долго ревела и целый год думала, что он еще вернется.
Между мною и отцом никогда не было никаких нежных отношений. И это было настолько очевидно и само собой разумелось, что, когда он вдруг оказывался рядом — посредством телевизора, фотографии или вживе, — я испытывала скорее недоумение, чем какие-либо родственные чувства.
Из восьмилетней школы я вынесла еще одно из самых тяжелых переживаний своего отрочества. Фини была первая в классе и решала, кто поведет ее велосипед или понесет ранец. Он у нее был с ручкой, а у меня такой, какие можно носить только за спиной, и я выглядела с ним совершенно по-дурацки. Я и без того всегда была слишком длинной и нескладной. А у Фини была бабушка, которая жила совсем недалеко от школы, и к ней всегда можно было забежать после уроков, что Фини и делала.
Однажды эта Фини с Эрикой Хаубэ, которая тоже была классной примой, шли передо мной, а я плелась позади и остро чувствовала себя ненужной, потому что со мной никто не разговаривал. Они тем временем вошли во двор бабушки Фини и стали подниматься по лестнице. А я, как дура, стояла внизу, не зная, то ли ждать их, то ли нет, и тут как раз Эрика кричит мне сверху: