Зажимая рты руками от ужаса, они скатились вниз, в бухточку, где была Андрейкина пещера. Из пещеры вылетел на них Гав, он скакал и лизался, он был до того им рад, что свалил Андрейку с ног. Он ничего не понимал, Гав, кроме того, что хозяйка нашлась, и они снова вместе, и мир больше не дрожит и не взрывается.
— Мы поедем сейчас домой? — спросил Андрейка. — Я хочу домой, я тут боюсь.
— Да, поедем. Мы с тобой и Гав. Поедем. Домой.
— Тогда я сейчас.
Андрейка улез в свою пещеру и появился оттуда с одеялом и красным сердоликом.
— Вот. Мы возьмём с собой наши вещи, да? А лук и стрелы брать?
Они добрались до дома, хотя на трамвай у них не было денег. Но кондукторша с седыми усиками их вроде как не заметила, хотя трамвай был почти пустой, и они даже сидели.
Город был непохожий, весь перерытый, с развороченными мостовыми, и некоторые дома обвалены. И шли женщины, несли воду, а в ведрах плавали деревянные кресты. Не для святости, а чтоб не расплескалось.
Их дом был целый: и щель, и кран во дворе, и их оба окна на первом этаже. И дверь в квартиру была открыта. И в их комнату тоже. Оттуда сосед дядя Жора, в "семейных " трусах до колен, выволакивал их этажерку. А мамина ракушечная шкатулка лежала в сторонке, на их сундуке, уже вытащенном в коридор.
— Дядя Жора, что вы делаете? — удивилась Света.
Дядя Жора бережно поставил этажерку на пол и обернулся к ним:
— О, вот кто к нам пришел! А я же думал, вы уже в тюряге с вашей мамочкой. А вы сами по себе гуляете, и с собачкой. А тут с НКВД приходили, спрашивали: где тут вражьи дети? Вот я вас отведу, где вам положено.
Света с Андрейкой стали медленно пятиться, а дядя Жора, тот самый дядя Жора, что угощал их как-то семечками и помогал маме прибить полку к стене, нехорошо лыбился, глядя на них. Но хватать их не стал, только утёр волосатым локтем пот с морды, а потом вытаращил глаза, затопал ногами и рявкнул:
— Геть отсюдова, пока я добрый!
Они повернулись и побежали, и бежали долго, пока не выбились из сил. За ними короткими скачками несся Гав.
Медперсонал больницы, где работала Анна, вывезли работать в военных госпиталях, но она числилась всего лишь санитаркой, и потому была невоеннообязанная. Она отбывала трудповинность на окопах. Это было ещё ничего: Анна была крепкая. И Алёша уже большой, не страшно дома оставить. Были женщины, запиравшие в квартирах на целый день малышей — вот на этих было больно смотреть. Но все понимали, что так надо: если не защищать город, его возьмут, и тогда немыслимо, что будет.
Эвакуироваться было нечего и думать с её анкетой, да и некуда уже было эвакуироваться. В августе Одесса была обложена со всех трёх сторон. Но в городе этого ещё не знали и надеялись. Фронт был так близко, что можно было на трамвае возить своим ребятам еду и покурить, хотя им что-то там выдавали. А ребята, фасонно расстегнув форменные гимнастерки, чтоб видны были рябчики, только сплевывали на все тревоги. Румыны, по их мнению, были не вояки. И дрейфили от одного вида рябчиков: были уже учёные.
Алеша туда ездил тайком: рябчик у него тоже был, и он надеялся, что ему дадут винтовку. Что за занятие для боевого парня карточки отоваривать! До войны он два года ходил в тир, и хорошо попадал, так из настоящей винтовки тем более не промажет. И не висят ли плакаты на каждом углу: "Все на оборону Одессы!". А где не висят — то написано мелом на стенах… Но винтовку ему не дали, а взамен обещали дать по шее, если он ещё тут появится. И для убедительности пожилой дядька, настоящий раненый, с шикарной бинтовой повязкой через ухо, взял Алёшу за загривок и подпихнул в сторону города:
— Вали додому, малой. Мало твоей маме горя? Давай, сынка, давай, не дури. Чуешь, чем тут пахнет?
Алёша почему-то даже не обиделся. То ли слово "сынка", то ли ласковость подзатыльника были тому причиной. То ли запах, который он, конечно, чуял и не мог не узнать. Это убитые пахли. Трупы. Не всё время, а когда с румынской стороны задувал ветерок. Потому что жара стояла. И такого геройства, как когда он сюда ехал, Алёша уже не ощущал. Он думал, война пахнет порохом. Если бы только…
Оставалось гасить пожары с дворовой командой (теперь сбрасывали много фугасов). Алеша ловко, без помощи рук, научился бегать по крышам. И щипцы, которыми хватать фугас, не казались ему больше тяжелыми и неуклюжими. Инструмент как инструмент. А как у него тряслись руки, когда он пихал свой первый фугас в бадью с чёрной, в пляшущих оранжевых бликах и отблесках, водой! Как боялся, что вот разорвётся прямо ему в живот! Что значит неопытность. Смешно вспомнить.
Был август, и сыпались звезды. Они шли косяками, как ставрида, косыми росчерками: даже сквозь летящую копоть и красное зарево можно было их иногда видеть, когда дежуришь на крыше. Алёша раньше любил на них смотреть, ещё в прошлом году с крыши сарая они загадывали с Маней и Петриком желания, и назагадывали на всю жизнь. А старая дворничиха тетя Ната истолковывала падающие звезды иначе.
— Чья-то душенька закатилась, — говорила она, жалостливо качая головой.
Алёше такое толкование вовсе не нравилось, он и запомнил его от возмущения: причем тут покойники? Но и в этот август звезды падали, как всегда. Алёше было не до того, чтоб ими любоваться, хорошего он теперь не ждал от того, что падает с неба, и ничего не хотелось загадывать: ещё поди разбери, невинная звездочка покатилась или что похуже. Но он не мог не видеть: сыплются. Сыплются.
А в середине месяца немцы обошли Николаев. И все знали: пятнадцать тысяч убитыми и ранеными мы потеряли в один этот день. Это был не слух, ещё выходили газеты, и в газетах было: пятнадцать тысяч, Алёша сам видел. А брат Олег на фронте с самой финской, и папа, наверно, на фронте, а ещё тот моряк, который сказал ему "сынка" и отогнал… Зачем? Чтоб он видел, как падают звезды?
Алёше приходилось набираться опыта, как будто ему уже не двенадцатый год, а с самого начала. Всё прежнее умение жить никуда теперь не годилось, как те воздушные пулялки в тире. Появились люди, которые лазали с железными палками по разбомблённым развалинам, выискивая и вытаскивая уцелевшее барахло. Это было, конечно, подлостью и мародерством. И Алеша, увидав как-то за таким занятием толстую девчонку лет тринадцати, к тому же прилично одетую, не утерпел подойти и укорить:
— Ты что ж это делаешь? А ещё, наверно, пионерка!
Девчонка посмотрела на него, как на ненормального:
— Это наша квартира, и не лезь. Вон видишь, обои в точечку, тут была наша комната, а туда дальше — коридор.
Действительно, на торчком обломленной угловой кладке были обои в точечку, и косо, на одном гвозде, висела фигурно выпиленная фанерная полочка. Чувствуя себя последним идиотом, Алёша отошёл, а девчонка поддела полочку крюком и сняла осторожненько. Может, она сама эту полочку выпиливала в кружке "Умелые руки". А может, всё наврала и мародерствовала — какая, в сущности, разница? Кто сейчас будет с этим разбираться? Город был полон бесхозными вещами, целыми и поломанными, бесхозными котами, собаками и даже лошадьми, в глаза которых было лучше не смотреть. Крысы обнаглели, растолстели и пешком ходили по улицам среди бела дня. И если что-то кому-то могло сгодиться в этой ненормальной жизни, если у кого-то ещё канонада с моря и горящие дома не отбили интерес к полезным вещам — то это было, наверное, хорошо, а не плохо.
У Мани и Петрика Красновых, близнецов-восьмилеток с их двора, была деревянная летняя коляска, сделанная на двоих каким-то умельцем до того прочно, что даже катаясь на ней всем двором, её не сломали до самой войны. Теперь она пригодилась: возить дрова. Этим занимались сначала тетя Муся и мама, но когда они в первый раз сдали кровь для раненных и пришли домой с синими губами, Алёша твёрдо взял это дело на себя. В конце концов, он теперь на две семьи: Петровых и Красновых — был единственный мужчина. Петрик по малолетству в счет не шел, хотя был хороший пацанёнок, шустрый и озорной. Алёшу они с сестричкой слушались теперь бесперекословно. Провожали мам на окопы — и отправлялись на добычу по соседним кварталам. Обломки досок, разбитые стулья — да мало ли что можно было найти в развалинах! Скоро осень, а похолодает — чем топить?