Света написала, вручила конверт дяде Феде.
Через три месяца сын дяди Феди, Эдик из трио «Маретти «, забежал на минуточку, принес пакет. Мама писала, что Ендрусь действительно был арестован, но теперь освобождён. Он готовится стать священником. А песни на его стихи по радио, конечно, не поют, но вообще — ходят по стране эти песни, многие их знают. А у них с Яцеком всё нормально. Яцек с друзьями всё пробивают восстановление Замка. Пока не пробили. Но есть надежда. Яся передаёт приветы и поцелуи. У них, правда, всё хорошо. Во всяком случае, произошедшие перемены — к лучшему. Хотя, конечно, хотелось бы большего. И пускай Светочка себя бережёт, и мама молится за свою девочку, Бог даст, всё хорошо будет. И пускай ей как можно скорее дадут знать, кто родился и как назвали. И миллион поцелуев Катеринке.
В пакете было для Катеринки платьице с кружевными карманчиками и четыре роскошных капроновых банта. Света даже не знала, что такие бывают.
Катерине надели это платьице с бантами на Первое мая. Уже вечер был, стихла демонстрация, только обрывки бумаги и разноцветные шкурки от лопнувших шариков валялись на выпуклом булыжнике и на асфальте. Они втроём шли в Театральный переулок, к деду-бабе. То есть шли Алёша со Светой, а Катька, уставая топать ножками, то и дело повисала у них на руках. Так и ехала в висячем положении, как маленькая обезьянка.
Тут грохнул первый залп салюта, распустился над улицей красивый разноцветный веер из летящих по дуге ракет.
— Смотри, Катька, звёздочки летят!
Но Катька заорала дурным голосом и упористо потащила родителей в ближайшую подворотню.
— Война, война!
— Что ты, Катька, это же салют такой!
Катька по малолетству не видала салютов и войны не видала, но всё продолжала орать:
— Мама, война!
А тут опять грохнуло, и Катька совершенно обезумела от ужаса. Оставался от Катьки только инстинкт, а он тянул её в подворотню, раз стреляют. Она трепыхалась и тащила родителей, и всем, всем на улице кричала, что война! Люди останавливались и смотрели молча, как бьётся с криком кроха с бантиками, которая войны помнить не может. Послевоенного производства кроха. А вот помнит неведомо чем, и паникует — точно, как малыши в войну. Какая-то женщина заплакала, и ещё кто-то утирал глаза, а Катька всё билась, пока не загнала-таки родителей и нескольких прохожих в ту подворотню, и там ещё вскрикивала при каждом салютном разрыве и утыкалась головой Алёше в колени. И когда отгремел салют, долго не решалась из спасительной подворотни выходить.
— А война уже кончилась?
— Кончилась, Катька, кончилась.
Тогда только вышла.
Это никогда не повторялось с ней больше. Пару лет Света с Алёшей её держали дома, когда салют. Во избежание. А потом, пятилетняя уже, она азартно подпрыгивала на бульварной скамейке, глядя, как взлетают разноцветные огни.
— Ещё, деда, ещё!
Она полагала, что дед её и устраивает все салюты, раз генерал. А Павел так никогда и не поверил, чтобы внучка — его внучка! — могла испугаться праздничного салюта, хотя бы и во младенчестве. Вон какая боевая растёт.
Второй ребёнок, хоть и мальчик, особых хлопот своим рождением не доставил. Правильно та бабка говорила: с первеньким — намучишься, а дальше как по маслу… Хотели назвать Стёпкой, но язык у Алёши не повернулся сказать отцу, что — Стёпкой. Так что получился он Павлом Алексеичем. И правильно. Надо было видеть, как Павел вцепился во внука. Только что не посягал вообще отобрать его у родителей: продолжался петровский род! А что эти молодые дураки понимают? Впрочем, он должен был признать, что понимают уж там или нет — но с делом своим справляются хорошо. Вон какого красавца родили, ещё лучше Катерины! Он подарил внуку изготовленную каким-то его курсантом латунную пушку: действующую модель. Внук, видимо, оценил: заорал из пелёнок здоровым голосом. Вот и говори после этого, что младенцы первые недели видят только то, что под самым носом.
Света совсем захороводилась с малышами, спасибо ещё, что тётя Аня и дядя Павел выручали. Ничего, грудью откромит — станет легче. Алёша хорошо зарабатывал: не так зарплата была высока, как неплохие он приносил премии из своего института. И довольно часто. В закрытых институтах на оборонку не скупились. То есть скупились, конечно, но не слишком. Жить можно было, если не шиковать. Остаток золотых империалов они так и не трогали: припрятали на самый чёрный день. В тайничке, хитроумно сделанным Алёшей под подоконником. Света рада была приходам Петрика, он один теперь был из компании, кто к ним приходил. Маня, ясное дело — в Питере, при муже. Если только они вместе по гастролям не разъезжают. Надо говорить не Ленинград, а Питер — это им Манин муж растолковал в первый же день. Уж какой он там гениальный виолончелист — Света своего мнения не имела, она радио не любила слушать. А человек — что надо, и на Маньку не надышится, и легко с ним.
Миша, если не хочет, то пусть и не приходит. Будет она ещё на него нервы тратить, когда бы самое лучшее — завалиться сейчас на тахту в обнимку с Кутём и поспать часок. А лучше бы — два. А лучше бы — двое суток. Света вздохнула, взяла вёдра и потопала вниз по лестнице. Опять вода из кухонного крана не идёт, а у неё же стирка.
Она знала, что Миша как работал в Октябрьском райкоме, так там и продолжает. Это вездесущий Петрик выяснил окольными путями. И нисколько не жалела, что тогда выдала ему по всей программе. Ну, нахамила, да! Так надо ж иметь мозги, а не только ум, честь и совесть нашей эпохи!
А всё равно как-то было не по себе: никогда у них не доходило раньше до настоящей ссоры. И, в конце концов, он же всё-таки в КГБ не пошёл…
У них уже было паровое отопление, и даже душевую сделали в квартире во время капитального ремонта. Но и печка оставалась. Грели слабенько, так что Алёша с вчера печку протопил дополнительно, чтобы Пашку не простудить. Света на радиаторы одёжки разложила, а пелёнки сушила на печке. Очень удобно: прилепишь мокрую пелёнку к кафелю — она и висит. А подсохнет — и отваливается сама на подложенную газету. С глаженым видом. Следующую тогда можно лепить.
Миша появился, когда его уже и не ждали: в «наш день». Прямо в бухточку. Они даже сначала не поняли, кто там сбегает по обрыву, переглянулись невосторженно. Тем и хороша была эта бухточка, что пустая почти всегда, даже летом. Маленькая и со всех сторон закрытая. Такая, как и должна быть любимая бухточка уважающего себя одессита. Такую каждый должен для себя сам найти и не делать из неё проходной двор. Чтоб там были только завсегдатаи. В их бухточке тоже такие были, все со всеми знакомы, редко когда новое лицо появится. Так кто ж это вниз по обрыву чешет?
— Ребята, да это Миша!
Он уже подходил, слегка запыхавшись, в закатанной до локтей белой рубашке, что-то тащил с собой тяжёлое.
— Заблудших пускают?
Алёша потянул его вниз за руку, и Миша свалился на подстилку, где они сидели.
— Бейте, да не до смерти!
И все засмеялись. Тем более, что Миша попал локтем в разрезанные уже помидоры. Мишу стали знакомить со Славой, который виолончелист. Слава был уже в компании свой человек, даже руки у него были ободраны мидиями, и Маня его за это ругала.
— С ума сошёл, честное слово! Как играть будешь?
— Ну, Манечка, я ж нигде не порезался, это так… ссадина. На костяшках — не считается, это о скалу.
— Петрик, дурень, ещё раз потащишь его мидии драть — я тебя просто пришибу!
— Маня, оставь, мне всё детство отравили заботой о моих пальцах! И теперь ты хочешь испортить мне этим остаток жизни?
Слава был белокурый, нордического вида мужик, ещё не успевший загореть и потому прикрытый по плечам полотенцем.
— Ну, за встречу!
Что ж, их полку прибыло, и прибавление было явно стоящим. А всё же при Славе было как-то неловко сказать то, что Миша сказать собирался. Да никто от него и не ждал высказываний: пришёл — значит, всё в порядке. И все же он, уже ближе к закату, набрался духу:
— Ребята, вы не царапайте мне глаза за ту историю. До меня дошло: сразу после Венгрии. Когда я узнал, что там делалось. Ты, Светка, права тогда была.