Зато как они сделали со Светой этого Бубыря, как они сделали! День Бубырь прождал, а на следующий Алеша с наслаждением сказал ему все слова, которые мамы запрещают говорить приличным мальчикам. Бубырь раньше опешил, а потом страшно разозлился и побежал прямо к их квартире, заколотил в дверь. А румынский капитан был как раз дома, и, морщась, слушал брызжущую речь Бубыря:
— Ваше благородие, ахтунг… Они там жидов прятают. Или еще кого…
Румын повел плечами и хотел уже уйти в дом, но Бубырь ухватил его за рукав:
— Юде! Юде! Партизане! — заорал он на весь двор, тыча пальцем в наклонную дверь подвала.
Это уже и румыну было понятно, и он обратился за разъяснениями к Анне.
— Мадам, там кто-нибудь есть?
— Мосье Тириеску, там дрова, — с достоинством ответила Анна, не поведя бровью. Она достала из ящика стола ключ от замка и дала офицеру. Офицер покрутил этот ключ и сунул его Бубырю: открывай, мол.
— Счас, ваше благородие, айн момент…
И завозился над замком. Полязгал, открыл и распахнул дверь. Наклонился над ступеньками и заорал, почему-то на немецкий манер:
— Вылезайт!
Из подвала никто не ответил, а лезть туда Бубырю как-то расхотелось. Тут он наконец сообразил: мало ли кто там сидит, а ну как стрельнут? Терять-то им теперь нечего… Но господин капитан, всё с той же брезгливой миной, повел пальцем: полезай, мол. А сам достал, на всякий случай, пистолет.
И Бубырь пошел-таки вниз, загремел там дровами, а потом, конечно, взвыл не своим голосом. Вылетел он оттуда явно не с той скоростью, с которой намеревался. Потому что, яростно вцепившись ему в плечо, на нём висел глухо рокочущий Гав. И, хотя Алёша очень хотел, чтоб Гав успел перехватить Бубыря за горло, он сообразил, что румын запросто может выпалить из своего пистолета, и заорал:
— Пиль! Беги!
А из подъезда отозвался Светин зов:
— Гав! Гав!
Тут уж пёс рванул к подъезду огромными скачками, а Алёша сел на землю и разрыдался:
— Собачка! Моя собачка!
Из-под пальцев он любовался на Бубыря: Гав успел-таки его основательно подрать, и тот крутился на месте, подвывая и размазывая кровь.
Анна, не посвящённая в заговор, вполне натурально трясла Алешу за плечи:
— Откуда там это чудовище, Алёша? Алёша!
— Моя собачка, — заливался Алёша слезами из слюней, которые он успел наплевать в ладонь, — она теперь убежала!
Румын хохотал, и его денщик тоже. Они просто за бока держались, и Бубырь, не дождавшись сочувствия, потащился к своему подъезду. За дощатым столом под каштанами, на котором когда-то по вечерам мужики двора играли в домино, сидели румынские солдаты, делили пачки табака. Они тоже хохотали теперь, мотая головами в дурацких своих пилотках, и с ними хохотали высунувшиеся из окон жильцы, и смех отдавался в ледяном колодце двора.
Анна в сердцах ухватила Алёшу за шиворот и пихнула в дверь:
— Марш домой, хулиган!
Но капитан Тириеску мягко взял её под локоть:
— Не сердитесь на ребенка, мадам. О, я понимаю: я сам хотел собаку, когда был мальчик. И моя бедная мама тоже мне не позволяла. Ах, детство, детство, оно так скоро проходит. "Соба-чка" — вполне чисто повторил он уже по-русски, и снова засмеялся.
Ещё много месяцев румынские солдаты, стоящие в их дворе, видя Алёшу, говорили: "соба-чка" и ухмылялись. Видимо, были благодарны за доставленное удовольствие. Трудно сказать, почему, но что-то смягчилось в отношениях расквартированных во дворе румын и жильцов после этого общего смеха. Может, потому, что смех на всех языках звучит одинаково. Может, потому, что обе стороны, как оказалось, равно презирали Бубыря. А теперь, после ложной тревоги, румыны ему не особенно и верили. Квартиры больше они не обыскивали: какие тут могут быть "партизанен"? То есть, вообще в городе могут быть, но не в "нашем дворе". Обжились, освоились и почитали себя счастливыми: у каждого ли солдата есть "наш двор" на такое долгое время? Тут в спину не стреляют. Тут, если кто в подвале и сидит, то "соба-чка".
И, хотя Бубырь похаживал в префектуру и даже имел какую-то постоянную работу в одном из многочисленных новых учреждений, все знали: лушпайка он, а не начальство. А во дворе постепенно начались с румынами торговые отношения: у румын была еда, у жильцов ещё оставались кой-какие вещи. К торговле и обменам румыны проявляли большой интерес. И даже азарт. Будто и не фашисты вовсе, а нормальные люди.
Виселицы всё стояли, и с них долго, долго, не снимали окоченевшие на морозе тела. Газеты выходили с указами один свирепей другого. Про катакомбы тоже: кто знает, где туда входы — сообщить, за сокрытие — расстрел. И патрули хватали прохожих просле десяти часов вечера. И опять гнали в гетто, на этот раз в Дальницкое, оставшихся евреев. Ими же была заполнена до разрыва городская тюрьма.
Но, каким-то образом, в глазах населения двора произошло разделение: те, что вешают, и устраивают облавы на базарах — это другие румыны. И вообще немцы. У них же всем заправляют немцы, даром что Транснистрия. А "наши" румыны, те, что тут живут, они почти безобидные. Жуликоватая нация, что и говорить. И торгаши похлеще наших. Хоть что продадут и выменяют, как только до сих пор при оружии…
Но отдают картофельные очистки дворовой мелкоте, и по вечерам поют что-то грустное, и вообще у них, по временам, совершенно человеческие лица.
А всё-таки все девочки-подростки во дворе оказались больными: у кого было зелёнкой перемазано лицо, а у кого наглухо, через нос, забинтовано. Солдатское дело известное, а бережёного Бог бережет. Но когда семнадцатилетняя Рита из четырнадцатой квартиры беречься не стала, а, наоборот, завертела кудри штопором и стала пропадать по целым дням явно не на базаре, её никто особенно не осудил. Одна девчонка, с безногим дедом — как ей крутиться?
Все-таки этот коридор надо было разведать. Алеша был почти уверен, что именно бабы Дусин ход в катакомбы и обозначен на второй странице плана лиловым крестиком, на других выходах таких крестиков не было. А если принять эту гипотезу, то выходило, что спуститься по коридору, дойти до развилки и взять вправо — и там кружок, над которым надписано "колодец". Вот было бы здорово воду снаружи не таскать! А ещё за два поворота — выход, отмеченный галочкой. Это ж можно будет незаметно всех вывести, а там — найдем пустую квартиру, тетя Муся начнёт как-нибудь зарабатывать, а малыши будут сидеть у печки. И помыть их можно будет, наконец, и обстирать по-человечески. Чтоб не прятать за ширмой детское бельишко, сдёргивая с веревочки каждый раз, как мужские шаги в дверях. А то, легко сказать — троих укрывать. А обеспечение? Они с мамой уже из сил выбиваются.
Мама теперь шьет целыми днями. Ей один дядька материал приносит и нитки, а она делает стеганые "чуни". Это вроде валенки такие ватные, к ним потом приделывают подошвы из старых автомобильных шин, и на базаре идёт — за милую душу. Дядька маме неплохо платит, потому что редко какая машинка через вату строчит, а мамин "Зингер"- старый, дореволюционный ещё. Он хоть фанеру прошьёт. Раз в день, чаще не получается, спускается мама в "берлогу". Несет, что можно спрятать под пальто. Остальное — на Алёше. Света иногда покупает для них на базаре, что надо, приносит. Но у неё же еще Андрейка на руках. Заработай поди ему в клюв, да ещё и воспитывай. Куда тут чужим людям помогать. Хоть она и не жалуется.
Батарейки от старого фонарика давно кончились, но оставалось главное сокровище: фонарик-динамка. Сколько хочешь, столько вжикай, и будет гореть. Как ни крути, идти надо, а раз так, то и откладывать нечего. Стороны света на плане обозначены, а компас можно позаимствовать у румына. Он всегда на рояле лежит, и ни разу Алёша не видел, чтобы тот им пользовался. Только, значит, надо идти, когда румына дома нет. А то вдруг хватится.
Света в тот день принесла в "берлогу" царское угощение: целую связку баранок. Невероятно было, что остались ещё на свете баранки, но факт оставался фактом: на Новом базаре стояла баба, в белом платочке поверх пухового, вся обвешанная этими связками. И сипло голосила: — Бублички!