Карл заявил, что готов уйти, если султан предоставит ему 100-тысячное войско, а крымский хан — 30-тысячное.
Султан потребовал привезти короля к нему в Адрианополь, но Карл ответил, что султан ему не указ, и, выхватив шпагу, заявил посланцам султана, что он готов с ними биться, если станут чинить над ним насилие.
— Он сумасшедший, — сказал паша хану. — У него же всего пятьдесят человек, способных держать оружие.
— Надо лишить его корма, — посоветовал хан. — Никуда он не денется.
Так и поступили, даже сожгли амбар с провиантом. Однако король приказал забить лошадей, засолить их мясо и этим питаться всем своим спутникам.
Турки окружили королевскую ставку, требуя добровольной сдачи. Но король открыл огонь из двух имевшихся у него пушек и ружей. Началось настоящее сражение. Около двухсот турок погибло в этом бою.
Выбитый из одного укрепления, король засел в доме, продолжая отстреливаться. Возможно, ему хотелось принять геройскую смерть — погибнуть в бою. Но избавительница забыла о нем.
Турки зажгли дом. Карл с уцелевшими драбантами кинулся к другому зданию, но был схвачен, успев в рукопашной заколоть еще трех янычар.
Повязанного короля, словно зверя, повезли в Адрианополь, как того хотел султан. Почти все уцелевшие шведы были перебиты, оставшихся пленили и поделили меж собой турки и татары.
Одного слугу по распоряжению паши отправили с королем.
— Чтоб было кому кормить и поить этого безумца и дурака, — сказал паша.
Так шведский король «отблагодарил» османов за гостеприимство и, сам того не желая, облегчил этим судьбу русских заложников. Из тюрьмы были выпущены все, в том числе и посланник Толстой. А вскоре Шафиров и Михаил Шереметев были отпущены на родину.
В Киев с этим сообщением прискакал Артемий Волынский.
— Ой спасибо, братец, ой спасибо, — обнимал ротмистра фельдмаршал. — Буду перед государем просить тебе полковника. Заслужил.
Борис Петрович не мог от радости сдержать слез: наконец-то он увидит сына, протомившегося столько лет в неволе.
— Далеко ль они, Артемий?
— Да в двух-трех переходах, пожалуй. Шереметев приказал поварам готовить к встрече дорогого сына как можно больше вкусных блюд, отправил рыбаков за свежей рыбой, охотников за дичью.
Узнав от Волынского, что заложники, сидя в едикуле, пообносились, пооборвались, приказал срочно шить и сыну и Шафирову новые платья из дорогих материй. Велел для сына на кафтане нашить генеральские золотые галуны. Нашлись и пуговицы золотые к генеральскому мундиру. Торопил Борис Петрович портных, спать не велел, пока не исполнят заказ.
Но прошел день-другой, заложники не появлялись. На третий день Борис Петрович не выдержал, призвал Волынского.
— Ну, где они? Сказал, в двух переходах.
— Сам дивлюсь, ваше сиятельство. Може, к вечеру приедут.
— На чем они едут?
— На телеге, ваше сиятельство.
— Ну, ясно. Обождем до утра.
Но и утром их не было в Киеве.
Взяв с собой Волынского и полувзвод драгун и трех заводных коней, Борис Петрович выехал по Васильевской дороге навстречу ожидаемым дорогим гостям.
Еще не доехали до Стугны, как увидели медленно двигающуюся им навстречу телегу. Екнуло сердце тревожно у фельдмаршала, пришпорил коня. Подскакал.
На телеге, влекомой парой исхудалых коней, увидел забородевшего подканцлера Шафирова, едва признал Бестужева. Меж ними вдоль телеги лежал прикрытый выцветшим куском парусины человек.
Бестужев натянул вожжи, телега встала.
— Что с ним? — холодея от ужаса, спросил Борис Петрович, догадываясь, кто лежит под парусиной.
— Вчера вечером преставился Михаил Борисович, — чужим голосом отвечал Шафиров.
Не помня себя слетел с седла Борис Петрович, шагнул к телеге, откинул парусину с лица усопшего. Увидел едва узнаваемое, исхудавшее, заросшее сединой лицо сына, ткнулся лбом в его холодный лоб. Просипел пресекшимся голосом:
— Мишенька-а… Сынок… — и затрясся в рыданиях.
Отпели и похоронили генерала Михаила Шереметева в Киево-Печерском монастыре. Лежал он в гробу в новеньком, с иголочки генеральском мундире, блестя золотыми пуговицами и галунами. К тому часу, когда стали зарывать могилу, несчастный фельдмаршал почти обезножел от горя. Держали его под руки с двух сторон денщики Гаврила Ермолаев да Михаил Сафонов. Слезы он уже выплакал и, стоя у могилы, дрожал листом осиновым и лепетал старчески:
— Там я должон быть. Я. Не он.
— На то воля Божья, — пытался утешить его Гаврила, но Шереметев как бы и не слышал его.
— Мое, мое там место, — твердил отрешенно. — Зачем же он поперед отца-то? Зачем?
Целую неделю пробыл Борис Петрович в прострации. Никого не принимал, ничего не мог делать. Распоряжался за него генерал-адъютант Савелов, умудрившийся всего за неделю повысить в офицерских званиях около десяти человек, разумеется не за так.
Входил на цыпочках в затемненный кабинет фельдмаршала, держа в руке заготовленную бумагу.
— Простите, Борис Петрович, за беспокойство… Вот тут подписать надо…
Сам и перо обмакивал для фельдмаршала, и почти вкладывал его в ослабевшую руку. И точно указывал, где надо писать:
— Вот тут, ваше сиятельство… Нет-нет, ниже.
Ни слова не говоря, подписывал Борис Петрович, даже не взглядывая, отбрасывал перо.
— Вот и прекрасно, — бормотал Савелов, пятясь к двери. — А то ить дела-то не ждут.
Через неделю, немного отойдя, принялся наконец за дела Борис Петрович, а приспело время, сам сел за письмо. Писал царю, вновь умываясь слезами: «…При старости моей сущее несчастье меня постигло, понеже сын мой смертию своею меня сразил и я вне себя обретаюся. От сердечной болезни едва дыхание во мне содержится, зело опасаюся, дабы внезапно меня, грешника, смерть не постигла. Дозволь, ваше величество, явиться пред тобою, дабы получить мне некоторую отраду в своей горести».
Фельдмаршал не писал в письме, какую «отраду» он ждет от царя, но решил уж твердо отпроситься в отставку. Знал, напиши сейчас об этом в письме, получит категорический отказ.
«Вот приеду, предстану перед ним со своим горем, — надеялся Борис Петрович, — никуда не денется. Отпустит. В конце концов, не на мне же свет клином сошелся. Вон у него есть еще фельдмаршал, не в пример меня резвее. Отпустит».
Письмо писалось в средине ноября, ответ от царя пришел в начале декабря. Государь смиловался и разрешил фельдмаршалу прибыть в Петербург, дабы отчитаться за украинскую армию, об «отраде» не было в письме ни слова.
Сборы к отъезду не то чтобы отвлекли Шереметева от печальных дум, но хоть заставили его как-то действовать, что-то делать.
Выезжать предстояло всем домом, для чего требовалось не менее трех десятков саней, из них половина каптан утепленных. Анна Петровна оказалась женщиной весьма плодовитой, только что осчастливила фельдмаршала дочкой.
Сыну Петруше едва исполнилось полтора года, и вот, пожалуйста, дочь вам. Поскольку Шереметев был искренним приверженцем и даже, как сам писал, «рабом» самодержца, то сыну дал имя государя. А когда родилась дочь, тут и думать было нечего — стала Натальей, тезкой царевны, сестры Петра.
Как обычно, Шереметев сам проверял все сани, сбрую. Мало того, являлся в кузницу, наблюдал за перековкой лошадей, отбрасывал подковы, казавшиеся ему слишком гладкими, не цепкими.
Путь предстоял неблизкий, тут все надо предусмотреть, уже не говоря о продуктах — хлеб, соль, мука, крупы разные, рыба вяленая, копченая, окорока, икра, капуста квашеная, мед, овес для коней и даже три воза с сухими дровами, чтоб на дневке не надо было искать, суетиться, пилить, рубить сырняк.
Перед отъездом побывал Борис Петрович на могиле сына. Зашел к игумну, попросил:
— Отец святой, оставь мне место подле сына. Здесь хочу упокоиться.
— Что ты, Христос с тобой, Борис Петрович. Оставим. Мог бы и не говорить. Живи, пока Бог велит.
Выехали по морозцу, далеко растянулся фельдмаршальский обоз, сопровождала его рота драгун под командой ротмистра Иванчука — охрана, положенная по званию путешествующему.