Вейерштрасс отчетливо осознает неодобрительное отношение к себе со стороны некоторых коллег, и его это весьма тревожит. Осторожность и осмотрительность сквозят в письмах немецкого математика к Ковалевской. Не раз предостерегает он свою ученицу от необдуманных шагов, могущих повлечь действительные и мнимое осложнения. Так, например, узнав о ее намерении получить степень доктора наук в Париже, он предупреждает: "Как в Германии, так и в Швеции произошел бы страшный скандал, и даже хорошо к тебе относящиеся люди отвернулись бы от тебя".
Именно со стороны националистически настроенных кругов Германии последовали наиболее активные нападки на первую конкурсную тему, предложенную Вейерштрассом. Особенно усердствовал известный немецкий математик Леопольд Кронекер, бывший ученик Дирихле. Весьма неуживчивый и желчный человек, не более полутора метров ростом, доставлял порой немалые неприятности окружающим своими ядовитыми намеками и резкими личными выпадами. Его выступления и критические замечания в адрес жюри конкурса носили далеко не чисто научный характер. Международный конкурс, несомненно, воспринимался всеми как своеобразный матч-турнир между двумя крупнейшими, противостоящими друг другу математическими школами — немецкой и французской. Не было никаких сомнений, что спор за премию короля Оскара сведется в основном к борьбе между математиками этих стран. Но из четырех предложенных тем по крайней мере по двум немецкие математики не могли рассчитывать на успех. Еще до конкурса Пуанкаре продемонстрировал свое неоспоримое превосходство в исследованиях, близких к четвертой теме. А его блестящие работы по качественной и аналитической теории дифференциальных уравнений почти не оставляли надежды любому из его возможных конкурентов и по первой теме. Поэтому первая и четвертая теми не устраивают Кронекера и некоторых его коллег. Французский математик, которого они еще совсем недавно считали молодым и подающим надежды, незаметно вырос в такую грозную силу, завоевал такой международный авторитет, что соперничать с ним в сфере его интересов, которая с каждым годом неуклонно расширяется, считалось почти безнадежным делом.
Попытки возглавляемых Кронекером кругов отвести нежелательные им темы не увенчались успехом. "На «грязной» истории, в которой друг К[ронекер] сыграл такую нечестную, частью смешную, частью достойную презрения роль, я останавливаться не буду", — пишет Вейерштрасс в сентябре 1885 года Ковалевской. Необъективность и пристрастность этих поползновении не вызывают у него сомнений: "То, что указывает К[ро-некер] против № 4, а в новом письме к Миттаг-Леффлеру также и против № 1, совершенно несправедливо и, по существу, компрометирует его". Когда же стали просачиваться слухи о намечаемом присуждении премии двум французским ученым, в месяцы, непосредственно предшествовавшие объявлению результата, националистические настроения немецких математиков выразились в открытой и резкой форме.
Вейерштрасс весьма болезненно воспринимал такой оборот событий. В эти дни он писал Миттаг-Леффлеру но поводу решения жюри: "Как оно было воспринято в известных кругах, можете себе представить. А теперь еще и широкая публика узнает, каких математиков король пригласил в жюри и каких не пригласил. Но я, щадя Вас, не касаюсь той трескотни, что поднимается". Патриарх немецких математиков недвусмысленно опасается той реакции своих соотечественников, которая последует, когда станет известно о его участии в работе жюри. После того как Миттаг-Леффлер в письменной форме известил Академию наук Франции о присуждении премии Пуанкаре и Аппелю и поздравил с победой французских ученых, Вейерштрасс сообщает ему: "Ваше письмо секретарю Парижской академии здесь многих обозлило и, удивительным образом, за все, с этим связанное, делают ответственным не Вас, а меня".
Не в этих ли общественных настроениях следует искать подлинную причину явно намеренной задержки Вейерштрассом своего отзыва? Впрочем, несправедливо было бы упрекать великого математика в малодушии. Требовалось действительно немалое мужество, чтобы устоять перед массированным нажимом со стороны оголтелых националистических кругов, перед которыми пасовал не один выдающийся ученый. Достаточно вспомнить прискорбный случай, происшедший в эти же годы с Робертом Кохом, прославленным немецким биологом.
Общественное мнение Германии не устраивала провозглашенная в медицине "эра Пастера", раздражало общепризнанное первенство французского ученого на мировой арене. И вот со стороны правящих кругов начинают оказывать прямое давление на Р. Коха, поскольку он единственный, как считают, может соперничать с Луи Пастером. Ему неоднократно намекают, что неплохо бы потрясти мир новым немецким открытием (не все же французам первенствовать в науке!), дают понять, что за почести и привилегии, которыми он пользуется, нужно расплачиваться. Бесцеремонный нажим на известного ученого приводит к тому, что в августе 1890 года (то есть на следующий год после присуждения премии короля Оскара) Роберт Кох выступает на X Международном конгрессе медиков в Берлине с сенсационным заявлением: им найдено средство лечения туберкулеза — туберкулин.
Сотни участников конгресса разнесли по всем странам радостную весть о том, что человечество обрело наконец лекарство от самой страшной болезни, уносившей столько жизней. На короткое время Берлин действительно стал "центром мировой медицины", новоявленной Меккой для всех жаждущих выздоровления. Мир помешался на Роберте Кохе и его туберкулине, и никого не насторожило то обстоятельство, что немецкий ученый не раскрыл тайну своего лекарства и держал в секрете свои опыты. Настолько велик был его авторитет в ученом мире. Но после того как туберкулин ввели в действие, наступило внезапное и жестокое отрезвление. Со всех сторон стали поступать сообщения о смерти больных, лечившихся "жидкостью Коха". И ни одного достоверного случая выздоровления! Туберкулин провалился целиком и полностью. Эта катастрофа надломила Р. Коха и как человека и как ученого. Разыгравшиеся трагические события целиком можно отнести на счет больного национального самолюбия в ученой среде Германии. Можно понять, как нелегко приходилось Вейерштрассу в такой атмосфере, зараженной националистическим угаром.
Под сенью Эйфелевой башни
Седоусый и краснолицый весельчак из подгулявшей компании, расположившейся прямо на траве, неторопливо поднялся на ноги, держа в руке полбутылки красного бордо.
— Две вещи могут спасти парижанина от любых напастей и бед, — громко провозгласил он. — Это вино и хлеб.
Затем последовал вдохновенный панегирик чудесному парижскому хлебу, равного которому, по мнению оратора, нет во всем мире.
— Скоро розыгрыш избирательной лотереи. Дай бог моим кандидатам, воззваниями которых я украшаю стены Парижа, вытянуть по счастливому депутатскому билету. А я пока могу заработать себе на хлеб с вином. Пять-шесть франков в день мне обеспечены. Только старуха ворчит, что я занят ночами совсем не тем делом. Не обращая внимания на громкий хохот и недвусмысленные шутки своих приятелей, расклейщик афиш удовлетворенно отпил из бутылки.
— Вот вам политик по профессии, — рассмеялся Пикар, вместе со всеми наблюдавший эту сцену.
А компания блузников с гамом и свистом затянула песню, в которой рассказывалось о том, как один почтенный отец семейства повел свою семью смотреть военный парад 14 июля и что из этого получилось. Не было в Париже мальчишки или девчонки, которые не распевали бы эти фривольные куплеты. Песню пели в казармах и винных погребках, на центральном рынке и в дорогих кафешантанах. Совсем недавно Пуанкаре слышал, как ее горланили студенты в Латинском квартале.
— Моя сестра, неравнодушная к пожарным, кричит «ура» этим гордым молодцам, — надрывались хриплые голоса. — Моя нежная супруга аплодирует ученикам Сен-Сирской школы. Моя теща испускает радостные вопли, поглядывая на спагов. А я любуюсь только нашим храбрым генералом Буланже.
— Популярность генералу Буланже создали эта песенка и красивая вороная кобыла из цирка Франкони, на которой он гарцевал на параде, — с иронической улыбкой замечает Пикар.