Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Потом, очень уж странной стала литература. Против всякой логики язык выжил, многие пишут хорошо, как будто его и не вытаптывали. Но то язык; а призвук, дух – или похабный какой-то, или сусальный. Соответственно, читать все труднее, словесности доверяют все меньше. Борис Шрагин пишет так, словно тексты действуют по-прежнему: сказал – и восприняли, стали думать. Вроде теперь думают (если думают) сами по себе, но кто его знает, всех не спросишь. Может быть, думают и над книгой, как было с нами много лет подряд.

Наконец, мне ненадолго показалось, что мгновенная, рефлекторная реакция на мельчайшую частицу «советского» не так уж важна. У кого есть – есть, у кого нет – им же лучше, она ведь очень мучительна. Оказывается, важна, на нее и надежда. Если же кому-то надо ее обосновать и переделать, Боря делает это на редкость убедительно, подробно и беззащитно.

Пишу «Боря» не ради сентиментальности или фамильярности. Очень трудно назвать его иначе. У нас вообще трудно с именованиями: фамилия -грубовато, как окрик няньки в детском саду; имя и отчество – и громоздко, и непривычно (хотя вежливо) ; инициалы не привились, и звучат то ли манерно, то ли развязно. Однако, как бы я ни выкручивалась в одних случаях, употребить в статье, в рецензии уменьшительное имя я решилась только по отношению к Борису Шрагину. Очень уж ему все остальное не подходит.

Помню, как я увидела его в первый раз, скорее всего – в 1969-м, а может – в 1970-м году. Мы были у Глазовых, он пришел и стал рассказывать, как ездил

в лагерь к Александру Гинзбургу. Говорил и улыбался он так, что я сказала одному молодому философу: «Прямо Пьер Безухов!», но тот сурово возразил, что передо мной не тюфяк какой-нибудь, а борец, герой и диссидент. Когда я это вспоминала, мне пришло в голову, что Пьер был именно диссидентом.

Через какое-то время мы увиделись по делу с Бо-риной женой, Наташей, и до самого их отъезда очень часто встречались. После отъезда мы с ней переписывались. Боря мне не писал, если не считать письма всем друзьям, которое напечатано в сборнике. Один раз он мне позвонил, что-то срочно кому-то передать или о чем-то спросить. Ощущение от таких звонков было неописуемое – совершенно живой голос сквозь глухую стену. Впечатлительный кот Кеша тут же разбил кувшин. Достигал он и большего: когда я говорила с Михаилом Агурским, он прыгнул из окна, но остался жив. Однако вернемся к книге и ее автору.

Нынешний религиозный новояз так ужасен, что я ничуть не удивлюсь, если кто-то не сможет читать дальше. Но как-то сказать надо, это важно: среди многочисленных неофитов Боря, считавший себя неверующим, выделялся явственно христианскими свойствами. Я имею в виду не доброту, хотя он был очень добрым, мало того – деликатным. Речь о других, очень странных качествах. Все диссиденты, хотя бы поначалу, стремились к правде; но далеко не все -к милости, тем более – к кротости. А он не только стремился, у него это было. При полном неприятии определенного духа, он никогда не бывал резким или жестким с людьми.

Сценка, которую описал Довлатов и вспоминает Феликс Светов, свидетельствует, скорее, о полной

нашей дикости. Борис Шрагин и Павел Литвинов случайно забрели на какое-то сборище, где никак не могли подписать бумагу в защиту «узников совести», поскольку эти узники принадлежали к разным конфессиям и даже религиям. Все переругались, а «католики вообще переходят на литовский язык». Поистине, сама жизнь. Сколько я такого видела! Боря и Павел Литвинов сразу подписывают. Один из священников спрашивает их, какой они веры и как «достигли такого нравственного совершенства», на что они отвечают: «А мы неверующие». Конечно, ничего специально христианского в таком поступке нет.

Однако даже в книжке можно увидеть то, что я видела в жизни: Боря этим не ограничивался. Дружа с неофитами, очень порядочными, даже героическими, он отличался от них именно тем, чем отличается христианин от обычных людей. Например, он знал, что перемена знака ничего не меняет. Почти для всех вера становилась идеологией, которую можно, да и нужно защищать любыми средствами. У неверующего Бори на нехристианские средства был полный запрет. Поэтому ему приходилось особенно трудно; однако приветливым он оставался всегда, а если уж совсем не выдерживал – пил, виновато и тихо. Наташа испугалась и спасла его. В Америке вроде было полегче, но все-таки – с вежливыми иностранцами. Наши как раз там и стали по-настоящему ссориться. Боре доставалось немало, но приветливым и миролюбивым он оставался до конца. Он спорил, конечно, а при нашей склочности на это обижаются, но ссориться – и не думал.

Здесь, в книжке, он подробно и простодушно расписывает чистоту, бескорыстие, непротивление своих соратников. Это было не совсем так. Тогда я старалась отгонять такие мысли, но сейчас-то можно вспомнить: да, многие «поражали своим совершенством», а Андрей Дмитриевич Сахаров был похож на святого (видела я его полтора раза, но это бросалось в глаза). Можно назвать героями и не знающих страха, и вполне его знающих, – но тем более героических. Однако тут уже начиналось жесткое «наши» -«ваши». Снова скажу, этого у Бори не было. Дух он ненавидел, людей – щадил и жалел.

Что касается духа, Боря запросто понял и назвал то, чего не видели люди, обложившиеся мистическими и аскетическими сочинениями. Он знал, что корень советского зла – не в материализме или марксизме, а в том, что каждый может над кем-нибудь издеваться. Назвал он это богословски безупречно, определив, что корень такого зла – «духовный, бесовский», а идет все от своеволия (самодурства) к издевательству над тем, кто беззащитней. Знает он и о бессмысленности зла.

Отсюда нетрудно вывести, что сам он никогда и никак, ни при каком раскладе сил, не обижал бы людей. Сейчас я очень легко представляю, а иногда – и вижу, как вполне антисоветские люди воспроизводят проработки былых времен. Слава Богу, у них нет тех полномочий, но тон и даже лексика очень мало отличаются. Этого бы с Борей не случилось; и книгу его стоит читать хотя бы ради того, чтобы поучиться такому свойству или перенять его исподволь.

Много раз написала я «качества» и «свойства», но ведь дело не в характере. Слово «принципы» очень уж дискредитировали, а то можно было бы его употребить. Если бы Боря даже озверел, он не позволил

бы себе жить иначе, потому что всерьез, чего бы это ни стоило, почитал чужую свободу. Судя по всему, руссоистских иллюзий у него не было, особенно -там, в эмиграции. Многие уезжали, веря, что от свободы всё и вся становится только лучше, а через несколько лет, вернувшись или в письмах, рычали, требуя жестокости и порядка. Сейчас и у нас то же самое, но Боря бы не отступился. Кто-кто, а он мог повторить слова Мандельштама: «Я свободе как закону / Обручен и потому / Эту легкую корону / Никогда я не сниму».

Правда, Мандельштам противопоставляет свободу верности, но очень уж подходят здесь эти строчки. Выбирать между свободой и верностью Боре не пришлось, да он и не смог бы, оба понятия для него абсолютны. Он был очень верным, очень строгим к себе. Вопреки обычному – мягкость к себе и жесткость к другим. Бывают и варианты получше: человек суров к себе и другим или и к себе, и к другим милостив. Боря пишет между делом, как будто это часто бывает, что надо быть строгим к себе и терпимым к другим. Новоязом он не пользовался, если написал – значит, так и думал; а по скромности считал, что ничего особенного в таком мнении нет. Оказывается, есть.

Борин опыт нам очень важен. Сейчас издается двухтомник Исайи Берлина[ 80 ]. Мудрые статьи, замечательный человек, почитает свободу. Но он меньше платил, он легче жил, ему посчастливилось уехать еще в 1920-е годы. А Боря мучился здесь, и ничто его не взяло – и не обозлился, и не спился, и остался либералом. У этого слова много смыслов, есть совсем узкие, но ненавидят его, как правило, в самом широком смысле, самом благородном. Однако его не берет и это. Другое дело, что на плоскости такие задачи не решаются. Серьезное, как у Бога, уважение к чужой свободе неизбежно уводит в те измерения, где действуют только жертва, крест и чудо. Но об этом теперь (или вообще) писать не стоит.

вернуться

80

Исайя Берлин. Философия свободы. Европа; Философия свободы. Россия. М., 2001.

40
{"b":"122038","o":1}