ЧЕТВЕРТНОЙ
Приехал я в город Т. с заданием: изобличить мздоимца. Не какого-нибудь там столоначальника второго разряда, а главного хирурга больницы Пыжеватова. Человека в городе известного, уважаемого.
Ольга Григорьевна Прынцева писала в редакцию:
«Если не дать Пыжеватову в лапу четвертной, он ни за что не положит тебя в больницу».
Прямо с вокзала отправляюсь на прием к главному хирургу.
— Кто последний
Сажусь рядом с больными, жду очереди, а сам осторожно закидываю удочку, хочу выяснить: берет или не берет?
Никто не говорит прямо «берет». Люди мнутся, уклоняются от ответа.
Ольга Григорьевна Прынцева написала без обиняков: «берет». Но ей на слово верить нельзя. Мало ли кто что напишет. А вдруг у Прынцевой личные счеты? Вот если бы мне удалось поймать Пыжеватова за руку с поличным. А как? Взятки берут один на один, без свидетелей. А мне без свидетелей нельзя. Без них, если Пыжеватов и берет, мне его не уличить.
Скоро моя очередь на прием, а я еще не знаю, что буду делать в кабинете врача, о чем говорить.
Сижу нервничаю и вдруг слышу голос соседа в серой толстовке:
— Пошли покурим?
Выходим. Я протягиваю серой толстовке папиросы, а он мне в лоб вопрос:
— Вы кто?
— Человек.
— Работаете в органах?
— В каких?
— ОБХСС.
— Откуда вы взяли?
— Задаете людям глупые вопросы. Берет или не берет? Вам что за дело?
— В нашу редакцию поступила жалоба. Я приехал расследовать.
— Будете писать?
— Чтобы писать, нужно знать правду.
— Берет или не берет? Берет.
— Вы знаете это точно?
— Вот, принес барашка в бумажке, — сказал человек в толстовке и вытащил из кармана конверт с деньгами.
— Слушайте, — взмолился я, — помогите разоблачить взяточника.
Серая толстовка сделала шаг назад.
— Не помогу.
— Почему?
— Доктор хороший.
— Так ведь он берет?
— Новые больницы строить нужно, вот о чем напишите в газете. А когда у каждой койки пять больных в очереди стоят, и каждый сует тебе в лапу, и каждый просит «положи меня, а не его», тут и не захочешь, возьмешь.
— Оправдываете взяточника.
— Объясняю, что к чему.
— А вот Прынцева рассуждает по-другому.
— Ольга Григорьевна?
— Вы знаете ее?
— Регистраторша из паспортного отдела.
— И главный хирург взял с маленького человека, регистраторши?
— Пожалели Прынцеву?
— Прынцева вдова. У нее двое детей.
— А вы были у этой вдовы в паспортном отделе? А я был. Мать ко мне из деревни приехала. Семьдесят семь лет. Отработалась женщина. Ноги с трудом волочит. Дожить век решила рядом с сыном да внуком, а Ольга Григорьевна отказывает в прописке.
«У нас, говорит, город режимный».
Объясняю:
«Я один остался в живых у матери, понимаете, один. Некуда ей от меня уезжать».
А Прынцева уже и не слушает меня. Кричит в дверь:
«Следующий».
Пять дней ходил в паспортный стол. Все надеялся пронять Ольгу Григорьевну Прынцеву. У нее ведь тоже есть мать. И дети у самой растут. Но Прынцеву разве разбередишь? И тогда меня осенило завернуть барашка в бумажку…
— Неужели взяла?
— Она не берет. Она только открывает ящик стола, а ты сам кладешь туда денежку.
— Ах, ведьма! Ах, гадина!
Я ругаюсь, а у меня в голове уже прорисовываются контуры нового фельетона. Не об одном, а о двух мздоимцах. Я снова кидаюсь к серой толстовке:
— Дорогой, помогите вывести на чистую воду Прынцеву.
А серая толстовка делает еще один шаг назад.
— Писать в газете нужно не о бабе-дуре.
— О ком?
— О председателе горсовета, который запрещает старой матери жить в доме своего сына.
— Все равно Прынцеву нужно ударить.
— За что?
— Пусть не берет.
— У нас в городе все берут.
— Как все? Вы же не берете.
— Беру, если дают.
Теперь наступила очередь сделать и мне шаг назад.
— И вам не совестно?
— Совестно.
— Зачем берете?
— Прынцевой дай, Пыжеватову дай, а на что самому жить?
— Вы педагог?
— Завуч мукомольного техникума.
— Интересно, а за что берут завучи?
— За то, что люди родятся неодинаковыми. Вот у доктора Пыжеватова руки золотые и голова на месте. Пыжеватов делает в нашем небольшом городе такие операции, что и московские врачи позавидовать могут, а сын у Пыжеватова никудышный. В школе по два года в каждом классе сидел. Все прошлое лето с репетитором занимался. В наш техникум готовился поступить.
— И как?
— Провалился на экзаменах. В этом году Пыжеватов сунет мне в ящик стола барашка в бумажке, чтобы я на экзаменах был снисходительней к его недорослю.
— Вот как?
— Все на земле возвращается на круги своя. Пыжеватов взял четвертной с Прынцевой, Прынцева взяла с меня, а я в августе возьму у Пыжеватова. Так эти конверты с барашком который уже год ходят по нашему городу от одного к другому. Без этого круговорота мы бы и не знали, как при наших скромных достатках сводить концы с концами.
Я спросил серую толстовку:
— А вы не боитесь, что я напишу о нашем разговоре в газете?
— Чтобы писать с указанием фамилии, нужны факты, доказательства, а их у вас нет. А без указаний пишите. Я же говорил не о себе, о жизни.
И я написал, но не напечатал. Доверительный разговор о жизни выглядел в напечатанном виде неправдоподобно. А сейчас в узком кругу фельетонистов и в учебных целях я решил рассказать о человеке, который так сжился с барашком в бумажке, что сделал правилом своей жизни выраженье «бери и не мешай брать другим».
* * *
Кирилл Кириленко довел до конца рассказ, и слово взяла дальневосточная фельетонистка Вал. Одинцова.
— Не спорю, — сказала она, — у каждого из нас может написаться и такой фельетон, который лучше не печатать, чем печатать. В одном случае, скажем, попалась не та тема, а в другом — не то место действия. Здесь все ясно. А вот как быть, когда фельетонист говорит «печатать надо», а редактор — «не надо»? Кого тут звать в судьи?
— Ответить на этот вопрос точно не берусь, а поведать о любопытном случае, который произошел у нас в редакции, могу, — сказал Вл. Бабушкин и начал так:
ДЕНЬ И НОЧЬ
Одно время нашу газету возглавлял Прокопий Byхин по прозвищу «День и ночь». На летучках, планерках Вухин выступал с горячими речами, призывал нас к смелости.
После планерки еще часа два-три по инерции он заходил в отделы и в том же тоне фортиссимо кричал: «Давай-давай!» И не только кричал, ставил в номер на одну полосу критическую корреспонденцию, на другую — фельетон, на третью — карикатуру.
Но вот солнце скрывалось за горизонтом, и в сердце редактора происходила смена караула. Вместо бесшабашного, молодого «Давай-давай!» на часы становилось рассудительное «А стоит ли?».
Фельетон держался в номере обычно до полуночи, и, когда газета вот-вот должна была пойти в печать, редактор приглашал к себе фельетониста.
— Ты уверен, что все в фельетоне правильно?
— Уверен.
— В каждой точке уверен, в каждой запятой?
— В каждом тире и многоточии — тоже.
— Не балагань, не время. А вдруг ты что-то перепутал?
— Вы же сами сверяли фельетон с документами.
— Значит, отвечаешь?
У меня из груди вырывается тяжелый стон: «О, господи!», Главный сейчас же настораживается, смотрит в глаза, спрашивает:
— Ты в чем-то не уверен?
— Хотите, дам расписку, что все в фельетоне правильно и за все я отвечаю головой?
— И партбилетом, — добавляет редактор.
— И партбилетом, — говорю я и, схватив редакторскую авторучку, тут же на блокноте зло начинаю писать: «Я, Вл. Бабушкин, отвечаю головой и партбилетом…»
У редактора просыпается совесть. Он мягко забирает у меня ручку, обнимает и говорит:
— Вот ты разволновался, а ведь зря. Я не за себя хлопочу. За авторитет газеты.