— А путевку в санаторий для Вовы, по-моему, удобнее всего было бы приобрести Министерству трудовых резервов. Их ученик заболел, пусть они и заботятся о лечении.
— У этого ученика есть отец.
— Отец! А разве мать здесь ни при чем? Кстати, раз вы уж встретитесь с Тамарой Михайловной, то передайте ей, что я согласен приобрести путевку на половинных началах. Пятьдесят процентов платит она, а пятьдесят — я.
Было неловко слушать этого крупно скроенного, хорошо обеспеченного человека. Впервые за четырнадцать лет он должен был истратить на сына несколько десятков рублей, и вместо того чтобы сделать это с достоинством, он начал торговаться у постели больного ребенка, как на рынке. Яков Александрович по-видимому, понял, что переборщил, и решил исправиться:
— Вы ничего не передавайте Тамаре Михайловне о путевке. Я сам позвоню ей и договорюсь о процентах. Муж у нее сейчас с деньгами, пусть и он раскошелится.
Я не видел нового мужа Тамары Михайловны, но то, что я слышал о нем, характеризует его так же скверно, как и его супругу. Владимир Михайлович Никитин уже давно наложил на всех близких строгое-престрогое табу:
— В моем доме запрещается произносить имя Вовки.
И мать Вовы с легким сердцем подчинилась этому запрещению. Она не вспоминала сына, не писала ему писем. Даже больше. Несколько лет назад совсем еще маленький Вовка совершил тяжелое, многодневное путешествие на крышах товарных вагонов, чтобы увидеть свою маму. Он разыскал ее в Москве, но Тамара Михайловна отказалась тогда принять сына и отправила его назад в детдом.
Вот и теперь, встретившись с нами, Тамара Михайловна торопится поскорей закончить неприятный для нее разговор.
— Мы уже договорились с Яковом Александровичем обо всем по телефону, — говорит она. — Путевка в туберкулезный санаторий Вовке будет куплена, так и напишите ему.
— А разве вам не хочется навестить больного сына?
Тамара Михайловна прямо смотрит мне в глаза и спокойно отвечает:
— Нет! Вова еще молод. Он поправится. У него впереди своя жизнь, а у меня своя. Зачем же ее портить? А насчет путевки не беспокойтесь. Завтра она будет у вас в редакции.
Но завтра путевки в редакции не было. Не было ее и послезавтра. Трижды мы были в доме Никитиных, чтобы напомнить Вовиной маме об ее обещании, но, оказывается, зря.
— Тамары Михайловны не будет в городе до осени, — сказал нам дворник. — Она отдыхает на даче.
И опять случилось так, как это случалось в жизни Вовы в течение последних четырнадцати лет. При живых, здоровых и хорошо обеспеченных родителях о судьбе мальчика вновь пришлось побеспокоиться Советскому государству. И вот на днях мы получили еще одно письмо от Вовы. Мальчик благодарит Министерство трудовых резервов за путевку в санаторий и снова спрашивает о своем.
«Вы, наверное, были дома у моего папы, — пишет он. — Скажите, как он выглядит? Говорят, я очень похож на него».
Ну что ж, ответим на этот вопрос прямо:
— Дорогой Вова! Твой отец, к большому нашему сожалению, выглядит весьма отвратительно. Он недостоин твоей любви и твоих страданий. Расти, милый мальчик, поправляйся, здоровей и старайся не быть похожим ни на своего отца, ни на свою мать.
1948
ГУГИНА МАМА
Евгений Евгеньевич Шестаков был не только хорошим пианистом, но и хорошим педагогом. Когда Евгения Евгеньевича назначили директором районной музыкальной школы, родители на радостях поздравляли друг друга. Но достаточно было этому директору отчислить из школы одного неспособного ученика, как на него тут же посыпались самые страшные жалобы. Первым позвонил в редакцию один из работников Главсахара:
— Вы знаете Евгения Шестакова?
— Да, как музыканта.
— Музыка — это не то. Познакомьтесь с ним лично, и у вас будет хороший материал для фельетона «Унтер Пришибеев в роли директора школы».
— Почему Пришибеев?
— Как почему? Вы разве не слышали? Этот субъект отчислил из школы Гугу!
— Кого, кого?
— Господи, — недовольно заверещала телефонная трубка, — про Гугу говорит весь город!
Мне было неловко сознаваться в своем невежестве, я только теперь впервые услышал имя Гуги.
— Не слышали? — удивилась телефонная трубка. — Разве к вам еще не приходила эта дама?
— Какая дама?
— Ну та, Мария Венедиктовна!
— Нет!
— Не приходила, так придет, — обнадеживающе сказал человек из Главсахара и добавил: — Так вы уж тогда того… поддержите ее.
Не успела телефонная трубка лечь на рычажок, как ее тотчас же пришлось снова поднять. На сей раз в редакцию звонил известный детский писатель.
— К вам, — сказал он, — должна прийти Мария Венедиктовна. Это мать Гуги, и я от имени группы товарищей прошу помочь ей.
В этом месте детский писатель тяжело вздохнул и перечислил фамилии двух доцентов, двух полковников, трех медицинских работников и одной балерины. Но Марию Венедиктовну, по-видимому, не удовлетворило только перечисление фамилий, поэтому вслед за двумя первыми раздалось еще восемь новых телефонных звонков. Два доцента, два полковника, три медицинских работника и одна балерина звонили в редакцию, чтобы выразить свой протест против отчисления Гуги из школы.
Гугино дело было совершенно ясным. Гуга не обладал музыкальными способностями, и его следовало определить в другую школу. Но Гугина мама не признавала других школ. Она бегала по большим и малым учреждениям, добиваясь только одного — восстановления Гуги. Мало того, что мама сама все последние дни проводила в ненужных хлопотах, она втянула в этот круговорот еще и пропасть разных других людей… И ведь сумела же она привлечь на свою сторону всю эту почтенную деловую публику! Как? Каким образом?
Мария Венедиктовна была серенькой, сухонькой женщиной. Она не знала ни чар, ни ворожбы. Зато она умела плакать. Эта женщина, действуя слезами, как вор отмычкой, вползала вам в сердце, наполняя его всякой жалостью.
Вот и теперь, придя в редакцию, Гугина мама сразу же потянулась за носовым платком. Мария Венедиктовна еще не сказала ни слова, а у всех нас, сидевших в комнате, уже защемило сердце.
«Нет, надо крепиться!» — решил я.
Но где там! Разве можно было оставаться холодным, когда рядом плакала женщина? А плакала она беззвучно и безропотно. И эти тихие слезы творили чудо. Из склочной, эгоистичной женщины они превращали Гугину маму в маленькую обиженную девочку. И вы готовы были тут же броситься в бой против ее обидчика.
Я крепился, а жалость между тем уже вела свою подрывную работу. Она рисовала передо мной жизнь этой маленькой сухонькой женщины, в центре которой был ее мальчик. Маме очень хотелось, чтобы этот мальчик был музыкантом.
— Вы посмотрите лучше на кисть, — говорила Гугина мама. — У моего мальчика пальцы Антона Рубинштейна.
Из-за этих гибких, длинных пальцев Гуге пришлось все свои детские годы провести в различных музыкальных кружках, Но маме и этого было мало: мама заставляла Гугу брать дополнительные уроки у приходящей учительницы, и успокоилась мама только тогда, когда устроила его в фортепьянный класс музыкальной школы. Несколько лет тихий и послушный сын, не любя музыки, учился в музыкальной школе. И вот, когда счастье казалось Гугиной маме таким близким, таким возможным, появился этот новый директор и напрямик сказал маме:
— Вы зря тешите себя иллюзиями. Ваш сын никогда не будет хорошим музыкантом.
Десять минут назад такая прямота казалась мне правильной, а вот теперь жалость заставила меня изменить свое мнение. Я тоже снял с рычажка телефонную трубку и, следуя дурному примеру всех прочих Гугиных ходатаев, стал просить Евгения Евгеньевича сменить гнев на милость и восстановить Гугу в школе.
— Хорошо, — совсем неожиданно сказал Евгений Евгеньевич, — я восстановлю только при условии, если вы повторите свою просьбу.
— Когда? Сейчас? — обрадовался я такому легкому разрешению вопроса.
— Нет, завтра, в двенадцать, у нас в школе.