Тьфу ты, старый сатир! От тебя самого уже острым сыром пахнет… козлиным… Отгоняй память, стели дорогу мыслей, как неведомые силы стелили тебе дорогу сюда…
Ноги стер, три пары эмбат сносил — а потом три жизни тут… или четыре… иль не знаю сколько — уже и не зябко от северных волн, уже и родным кажется холодный запах прозрачного снега, лениво налезающего на берег.
Еще ночью понял — пришло его время. Не смутным ожиданием, как десяток лун назад, когда очередной проситель подтвердил — один из конунгов привел с собой то ли пленницу, то ли валькирию, то ли вестницу перемен. Выслушал, даже глазами усмехаться не стал — все одно к одному сходилось. Сама ли позовет? Или ее призвать? Или еще что? Неведомо… Привык ждать. Подождем и тут. Путь ясен — прозрачным камешком с буквицей «Ирь» — ожидание. Жди, а как время придет — сделаешь свой шаг…
— Ша-а-аг!
Снова скользят руки по узловатым корням погибшей березы. Прости уж, старая подруга — да и не мог я тебя уберечь от шквала. Отжила, видно, свое — вон как корни в небу вздела. Видать, пришло и наше с тобой время — тебе дымным костром к небесам подняться, а мне и прозвище оправдать.
Почему «дымником» кличут? Ну, дымок из пещеры, ну, весть какую подать — так разве это главное? Не-е-ет.. Разве упомнишь, как три (или четыре, или сто семь?) жизней назад, новые слова коверкая, на ихний лад свое имя переводил — Тифос. [3] Вроде прижилось, и звать стали Тэйф-дымник, но…
Он помнил, хотя помнить не хотел.
Не хотел жить больше с этим именем.
Боль мешала.
x x x
— Да, оно всегда не ко времени — то ли отвечала кому-то, то ли сама с собой говорила матушка-Березиха. — Испокон веков были своды по осени, чтоб в зимней неспехе ребятенка вынашивать да по весеннему солнышку рожать. Да кто там те «испоконы» чтит, коль уж по грешному делу у обоих зачесалось?
— Вот и я о том же! — Ну конечно, куда тут без мрачной медведицы-Агарьи! Не может свою крючковатый нос не сунуть. Олия тихо завозилась на дальней лежанке, в тени догоравшей лучины.
— О том же, да не о том же… — снова заворчала Березиха. — Саянка — девица ладная да смирная, да и Ермил не петух-трахун залетный, прости мои слова Небо Светлое! Ну, не терпится им год обождать — дело понятное, молодое…
— Я вот бы ей по этому самому молодому делу! — Замолчала Агарья, остановленная повелительным жестом Березихи.
— Тебе бы знай девкам зады да спины расписывать! Ну что ты у меня за стегалка такая! Все хворостины в округе перевела. Ты лучше подумай, как обряд Роду отдать… снега кругом — по крышу! Сама знаешь — обряд Рода, он жаркой земли просит!
Агарья что-то начала про девкины зады, которые тут откормились так, что никакого леса на розги не хватит, но потом действительно призадумалась. Обряд Роду да Роженице — это тебе не лозой свистеть! Тут смысл глубо-о-окай!
Споткнулась на слове «глубокий» — чуть было не толкнула Березиху по-свойски в бок. Потом одумалась, чуть было как белицы-ученицы, соплячки эти, нараспев не начала: — На глубокой пашне раскинув ноги, впивать чреслами сыру землю, с болью принимать тяжесть земную, земле же отдавать… Дальше не очень помнила приговорные сказы, однако:
— Матушка Березиха, снежок до земли лопатами хлебными, струганными, прогребем, кипяточком ошпарим, пахотную борозду как есть настоящим плугом проложим! И все будет, как велено да как положено! Не сказано же, в какое время глыбь пашную проводить и девку раскладывать!
— Не сказано… — эхом откликнулась Березиха. Призадумалась. Потом махнула рукой: будь по твоему! — Права ты. Однако же…
Агарья присунулась поближе, слушая про «однако же».
«Однако же» оказалось коротким и простым:
— Только быстро надо. Не дело девку на морозе нагишом распинать. Заместо пользы всяко другое выйдет, и земля не родит под ней, и она от земли. Застудишь не чая — сама понимать должна.
— Понимаю, матушка Березиха. Быстро все спроворим! Девиц иных звать?
— Нет. Только старших сестер. Малым это пока без надобности, да и не поймут, как рожать с землей и на земле… Им до рожений еще, как… — Снова махнула рукой, видя, что Агарья все поняла. На том и порешили.
«Не-е… — завозилась на своей тихой лежанке Олия. — Пусть снова посекут, но на роженицу с землей да на земле, я все одно погляжу… Ишь выдумали — рано, без надобности, не велено… Врушки старые… все одно погляжу! Может, я вон прямо вот завтра себе мужика найду — проворного да хозяйчего! У меня уже все есть, и титьки напряглись, и вон даже волосики где положено есть! Вот! Как же не поглядеть, чего делать надобно! У-у-у, только бы лишнего нам не показать… Жа-а-адины…»
Потерла еще саднящую от лозы спину, поежилась и провалилась в жаркое марево сна, угрюмо насупив брови: «Все одно погляжу…»
x x x
Ничего «такого» на свадьбе фиорда Ольгерта не углядела.
Скорей, подумала — все потаенное да по-настоящему женское (иль мужское — тут у каждого свое! Да так и надо…) уже сделано, все обряды пройдены. И кто она такая, чтобы ее на тайные дела звать — даже в своих краях на «потаенную обрядицу» не выросла! Не пустила матушка-Березиха. В стражицы не пустила, в обрядицы не пустила, в родовые потаенки не пустила, в белые чтицы не пустила…
Если бы не пришел Епифан — вообще бы никуда не пустила! (По привычке надула губы, ровно несмышленая девочка-Олия, там, далеко-далеко и давно-давно-давно назад…). Так и торчала бы все самые лучшие годы-годики среди свиточков, буквицы перебирая, по слогам плавным читая и время от времени протягиваюсь на старой знакомой лавке под старыми, всегда новыми, но такими старыми розгами…
Вздохнула, еще раз оглядела ревуще-гудяще-ржуще-пьющий свадебный стол. Ну, оно везде одинако. Почти как у нас, наверное. Вон, мельник Тьёрф уже обнялся на полу с недопитым кувшином — брага мутно разлилась, а улыбка на пьяной морде шире плеч. А чему ему тужить — зерно мелется, камни крутятся, в почете и славе живет, вторую дочку за мужа-воина отдает!
Поначалу орал громче всех, попеременно то к отцу жениха, то к братьям, то еще к кому из гостей целоваться лез — и целовались охотно, и вливали в широченные бороды пенные струи пива да браги.
А вот уже и сцепились на дальнем конце. Отсюда не видать — то ли Груф-рыжий (этого помнила по кораблю), то ли Биорн-резчик, а с кем сцепился — и того непонятней. Ну и ладно — за столом без топоров, а кулаками морды поквасить — это они завсегда! Только повод дай! А не дашь — сами найдут, и рады, будто дети малые — вот я ему! Гы-ы-ы! А он мне!!! Га-га-га!! А потом Молкнир подскочил и нам обоим к-а-ак даст! Гыыы!!! Га-а!
Рядом сочно чавкает неразлучный брат Свенельд — только что протащили по ряду запеченного поросенка. Какого на фиг поросенка — кабанищу дикого, голова шире Ольгертиных плеч! Свенельд лихо оттяпал широким ножом треть кабаньей ляжки, плюхнул на тарель: кушай, сестренка Ольгерта!
Она отпилила аккуратный кусочек своим ножом, остальное переложила обратно Свенельду — у того на тарели и так уже гора всего-всякого, но он не в отказе: пузо не мешок, сразу не лопнет!
— Гы! Ав-вррк! — отрыгнул, сыто и благодарно улыбнулся, охотно впился зубами в брызжущий салом окорок — Спасибо, сестренка! Из твоих рук вкусней, а пузо — ну, сама знаешь, не мешок… Гы-ы…
— А вон как в прошлом году женили Нельгу, дочку Пузатого Парка — так потом разговоры ходили, как она своему женишку-Скульгирду цельный месяц не давала!! Гы-ы-ы! Целый месяц не мог бабу завалить! Гаа-а-а!!!
Машет кулаками за столом разобиженный Скульгирд — уже первенец у него родился! Дала! Честно, вот как есть дала!
— Гы-ы-ы! Дала все-таки! Или не тебе? Га-а-а!!!
А на главном конце стола не до разборок — там золотистыми брызгами полилось зерно. Из широкогорлого кувшина — зерном, из глубокой тарели — монетами, из холстяного мешка — сушеными травами — поверх невесты. На голову, едва прикрытую узорчатым серебром, на плечи под расшитой свадебной рубахой — чтобы в достатке, с куском хлеба, со златом-серебром жила…