Вмешалась Березиха:
— Нету лени, Епифан. Выгоняла столько, что уж и выгонять нечего… Целый лист прочесть можно, пока один правеж на лавке отлеживает. Да опять за свое!
— Вот про то и речь. — Епифан все еще держал брови сведенными, но Олия чувствовала, что грозить ей очередным «правежом» тут никто не собирается. Не их забота — какой-то девке зад прутами расписывать. — Что же это у тебя за такое «свое»?
Олия жутко-решительно прошептала:
— Чтобы интересно было… и явственно… Чтобы один сказ с другим вязать… потому как разные с одинакими часто идут… Ну, в одном похожее, в другом.. Значит, корень один, и в единый сказ сводить надо!
— Ишь ты… — Брод шевельнулся тяжелой седой глыбой слева от стола. — А кто надоумил-то одинакое в разном искать? Это ж Соляные крупицы Хрона, им цены нет!
— Н-не знаю… само…
Встряла упрямая Березиха, возразил Епифан. Заговорили, словно и не было ее тут. Препирались аж минуточек несколько — и она завороженно начала понимать, что Епифан-то с Березихой… Ну может и не сейчас… А раньше, годков на сто… Ух, как они! — покраснела. Потом еще сильней, потому как понятливо гукнул в бороду Брод, спорщики стыдливо замолчали, подтверждая догадку Олии.
А Брод пришлепнул ладонью по столу:
— Так и быть тому. Веди ее к Хрону, в солянницу. Там поглядит на девку. Может, и вправду, письмо Рода.., — оборвал сам себя, пока не сказал лишнего.
— Слушаю, — уже совсем серьезно промолвил Епифан, слегка склонив голову.
В дверях остановил ее оклик Березихи:
— Погодь! Батюшко Брод… Ну как мне ее от стражиц-то отвадить? Совсем девку с ума свели… И по ночам бегает, и завсегда как только сможет. Скажи хоть ты свое слово — не удержу ведь девку!
— А ты и не держи. Все равно не в силах. Но коль уж неймется… Наставь, поучи да поправь!
— Уж поправлю, батюшко. Обоих… вот ужо поправлю!
x x x
Очнулась от визга, мотнула головой, встала на четвереньки. Визг не стихал, сплетаясь с ревом, руганью и страшным стуком топоров да мечей. Рубились там, наверху — а визжали здесь, в трюме. Вскинулась — помеж тюков навалилась кольчужная груда в шлеме, задранными вверх стоптанными сапогами, а из под нее — край рубашки и ноги голые: той, младшей полонницы. Не помня себя, кошкой метнулась: ровно к котенку своему, сзади в глотку впилась, рванула на себя и чуть не упустила заново, когда почуяла: мертвяк!
Тот и вправду мертво стукнулся в пол, — успела из-под него, все также визжа, выбраться девчонка. Олия глянула вверх, поняла — оттуда свалился, мертвый уже. Щит как был, так на левой руке и остался, а заместо правой культя по локоть, брызжет кругом красным. Не поймешь — из своих, из чужих… Сама не заметила, как людей конунга «своими» назвала. Может потому, что те, с разрисованным парусом, ох и лютыми к ней были! Не заметила, как на пол-лестнице уже и куртку неповоротливую скинула, запоздало куснув губу уже почти на палубе — там хоть веревка была тяжелая… подспорье никакое, а нужное…
Привычной болью отдались виски — снова не заметила, как ушла в «светлый шаг» — когда на пол-дыхания время дли-и-и-инное делается! Много-много успеть-увидеть-услышать-пройти-отбежать можно… Вот как сейчас, поднырнув под длинный топор, что над самой головой песню смертную пропел. Не в нее метили — ощерившись, страшно рубились двое: меч на топор, щит на щит, шлеп на шлем, глаза в глаза и рев в рев… И кругом рубились — насмерть, обреченно: тонул разбитый драккар нападавших, их всего с десяток на «наш» перебралось, и понимали они: или одолеть команду Олафа, или на дно следом за своим драккаром уйти.
Пока валялась в трюме, люди Олафа чужих уполовинили, но доставалось им тоже нелегко: кто-то еще лез на борта, в клочьях налетевшего тумана чья-то мачта справа надвигалась — поди, разберись…
Белкой шмыгнула к борту, оглянулась по сторонам — и аж зубы свело накатившей ненавистью — тот, с топором — Рыжий! Медленно-медленно врубился его топор в подставленный щит. Подсел от удара «наш», хромавший уже на ногу, медленно-медленно повернулся с мечом вскинутым и получил под кольчугу нож потаенный… Тяжело шагнул, глубже нож принимая, уже почти мертвый, повел вниз серебристую сталь меча, но локтем ударил его в лицо Рыжий, отбил меч, из ослабевшей руки звякнувший.
Нет, показалось. Не звякнул меч — даже до палубной доски не коснулся — подставила ладонь. Рукоять тяжелая, большая — ой какая неудобная.. Ну вестимо, под мужичью руку сделана! Откинула сталь к плечу, головой — волосы со лба. Нутром звериным, спиной-боком почуял удар Рыжий, успел махнуть щитом, отбил сталь, поворачиваясь.
Давай-давай, поворачивайся! Я же тебя только легонько стукнула… мне же твои глаза нужны, сволота поганая… Вот! Вижу! И вижу, как полыхнуло в них узнавание… удивление… и наконец — страх! Вспомнил меня, выродок… вспо-о-омнил!
x x x
Сначала не поняла, отчего среди Белиц ее любава-Огнивица как есть вся голая прошла. Тут так не принято! Не у своих же сестер! А когда та лицом к лицу с ней встала, и таким же лебяжьим взмахом руки вскинула — и холодком, и теплом милым сердце тронулось: к ней пришла! Ворчала что-то медведица Агарья, но слово Березихи уже сказано. И снова мохнатое вервие, уже на сильных руках Огнивицы. Снова лицом к лицу, как ночью… снова соски в соски, бедра в бедра, снова жар внизу живота и сладкая легкая истома, пронизанная вдруг россыпью углей на бедрах…
Это не угольки — это уже Агарья первую опояску положила, словно накрепко, одним кнутом, двух красивых и голых стягивая… Плотней, еще плотней… — по поясу… Тесней, еще тесней — по спинам стройным. Дружка к дружке… Молча потупили глаза Белицы, когда бесстыжие девки ртами сплелись-смиловались. Будто снова прощальную, грешную любовь даже на правеже любить вздумали!
Пел кнут свою песню, бугрил узкими рубцами гибкие спины, круглые зады, стройные сильные ноги — извивались, сплетались, любились под кнутом девки. Огнивица повыше, приникла к Олейке-светлице, волосами рыжими ее плечи прикрыла, только и знай под кнутом эти волосы прядями взлетают! Олия пониже, но задок поглаже — ишь ты, ровно кобылка его вскидывает, кнут на себя от бедер Огнивицы оттягивает…
Старается, истово порет Агарья — передницы у девок прижаты, друг дружкой прикрыты, лишнего не заденешь — зато пущай задами отвечают! Вот и резала задницы как могла — с аханьем, с оттяжкой, уже не со свистом жала, а с гулом злым и сочным, когда три аршина сыромятной тонкой кожи песню пели, тело обнимая. Поверху, посередке, по задам, по ляжкам — и снова поверху, под почти неслышный стук желтых камешков на длинной четье Березихи…
Кто из девок первая бесстыжий танец оборвет? Кто наконец голос отчаянный вскинет, что болью и стыдом проняло до самого-самого? Кто первая на вервии обвиснет? Многонько там камешков… многонько… Неужто всю четью переберет?
Сплетались девки-бесстыдницы, девки-любовницы — завороженно глядели на этот танец Белицы, кусала губы Березиха… упрямая Олька… Сплетались капли пота, алые точечки кровных просечек, сплетались ноги и жадно любили друг друга тугие груди. Снова сплелись ртами, передавая дыхание, прикусывали губы по очередке, впивая кнутовые стоны.
Низким, грудным голосом начинает стонать Огнивица — протяжно, помежду свистов кнута. О-о-ох как трудно любавушке… Язык к языку… Мешает что-то… Корешок Епифанов — выдохнула Олия… Мелькнуло удивление в глаза Огнивицы. Словно передала зубами его Олия, приняла корешок Огнивица, зажала в зубах — и стонет теперь Олия — чуть повыше голосок, понежнее, но не коротеньким детским всхлипом, а нутряным, женским стоном… Выросла девка… Выросла, упрямица! Пять лет назад уже ушла вот так от нее одна светлица-умница…
Огнивицей звали.
Уж тебя, Олейка, не отпущу-упущу…
До крови прикусила свои губы мать-Березиха. И перевернула четьи заново. Снизу вверх. Еще на тридцать три кнута.
Расстарайся, сестра Агарья!
x x x
…Вспомнил Рыжий. Не то чтобы испугался — да и не думала Олия, что такого убивца сразу страхом возьмет. Но растерялся! На пол-шажочка, пол-дыхалочки, пол-мига ресничного — растерялся… И этого хватило — своей силой не взять, возьмем твоей же! Быстро, несильно махнула мечом — отобьет ведь! Отбил, вперед подался с топором — а вот тепе-е-ерь — ступила чуть назад, мягким листком на спину легла, меч сбоку груди рукояткой в доски упирая, ногами под коленки — и наконец настоящий, животный страх в глазах Рыжего: страх, когда уже меч из спины наружу вылез!