– Суханов?.. Нет!.. Конечно, нет, – быстро сказала Вера и остановилась. Она задумалась о своих близких, о семье Разгильдяевых. Дедушка Афиноген Ильич не в счёт. Он просто не примет таких людей. Порфирий, конечно, сходит и выдаст. Он не задумается даже и убить на месте. Афанасий, убитый под Плевной?.. Вера точно увидела его счастливое, румяное, полное лицо с пушком над верхней губой, его большие серые глаза в тени длинных ресниц – как он отнёсся бы к этому?.. Он, сверхверноподданный?.. Донесёт?.. Нет… Возмутится. Может быть, изобьёт, но не донесёт никогда. Такова его кадетская закваска. Кадетская и офицерская этика ему этого не позволит. И никто из молодёжи не донесёт. Она гадливо относится к предателям и доносчикам. Там все – рыцари!
Вера серьёзно и вдумчиво сказала:
– Если будет молодёжь?.. Нет… Не донесут. Даже если среди неё будут офицеры, вам не сочувствующие, верноподданные, – говорите смело – не донесут… В случае чего – помогут… Спрячут… Защищать вас будут… Но не выдадут… Они воспитаны в благородстве.
Желябов поклонился Вере.
– Я так и думал, – сказал он. – Так я поеду туда, Соня. Я всё обдумал, что им сказать. И полагаю, лучше всего начистоту.
– Да, начистоту лучше всего, Андрей Иванович, – сказала Вера.
Желябов сейчас же ушёл. Вера осталась у Перовской. Смутно и тяжело было у неё на душе. Ей казалось, что она сделала нечто ужасно подлое. Но когда продумывала про себя, приходила к заключению, что она сказала то, что она должна была сказать. На доверие она ответила доверием.
V
Сходка офицеров была назначена у Суханова, в Кронштадте. Место тихое и глухое. Крепость, тщательно охраняемая от постороннего глаза. Везде часовые, патрули, людей мало, шпиков нет. Собралось человек десять, преимущественно морских офицеров. Было три артиллериста. Самым старым среди собравшихся был штабс-капитан Дегаев, проходивший курс артиллерийской академии, самыми младшими – желторотые, молоко на губах не обсохло – гардемарины Лавров, Буланов и Вырубов. Все были как-то торжественно настроены.
Когда приглашённые были в сборе, Суханов вышел в соседнюю комнату и пригласил из неё двух штатских. Оба были вполне прилично одеты, в длинных чёрных сюртуках, с шарфами на шее. Один был высокого роста, с тёмной бородой и тёмными глазами, похожий на зажиточного крестьянина или купца, другой был невысокий, с лицом, заросшим густо чёрною бородой, и с длинными, обезьяньими руками.
– Господа, – сказал Суханов, – позвольте представить вам – товарищ Андрей… Товарищ Глеб…
Офицеры поклонились. Никто не здоровался за руку. Кое-кто после представления сел. Все с любопытством разглядывали пришедших. Разговор не вязался.
– Вы через Ораниенбаум ехали? – спросил лейтенант Серебряков, присматриваясь к обоим штатским и стараясь угадать, который из них член исполнительного комитета партии «Народной воли».
– Да, через Ораниенбаум. На «Луче», – ответил маленький– он тоже был членом исполнительного комитета – звали его Колодкевич.
– Да, так проще, пароходы чаще ходят.
– Им, к морю непривычным, так спокойнее. Залив теперь бушует, как океан, – сказал один из гардемаринов.
– Я на Чёрном море бывал, – сказал товарищ Андрей. – С матросами на рыбную ловлю ходил. Я качки не боюсь.
Пустячный разговор то начинался, то затихал, как пламя только что зажжённого, но не разгоревшегося костра. Суханов прервал его, сказав:
– Господа, эта комната имеет две капитальные стены. Две другие ведут в мою квартиру – там никого нет. Мой вестовой – татарин, ни слова не понимающий по-русски. Нескромных ушей нам бояться не приходится. Приступим к делу.
Обернувшись к высокому штатскому, он добавил:
– Ну, Андрей, начинай!
Высокий отошёл в угол комнаты и там встал, опустив голову.
Он начал говорить негромко и сначала неуверенно:
– Так как Николай Евгеньевич передал мне, что вы, господа, интересуетесь программой и деятельностью нашей партии, борющейся с правительством, я постараюсь познакомить вас с тою и другою, как умею.
Он поднял голову и внимательным взглядом обвёл офицеров, потом неожиданно громко и резко сказал:
– Мы – т е р р о р и с т ы - р е в о л ю ц и о н е р ы – требуем следующего…
Все вздрогнули. Сидевшие в углу на диване гардемарины встали. Стоявший у круглой железной печки штабс-капитан Дегаев скрестил на груди руки и устремил пронзительный взгляд тёмных глаз на Андрея. Тот выдержал этот взгляд и продолжал:
– Вы знаете лучше, чем кто-либо из нашей интеллигенции, положение дел в России. Вы пережили позор Сан-Стефано, вас возмутил Берлинский трактат, бессилие и продажность нашей дипломатии и та странная двойная роль, которую во всём этом играл государь.
Дальше Андрей говорил, что теперь уже поздно и напрасно думать о конституции, о чём мечтали во времена декабристов те, кто не знал о сущности заговора, – теперь нужно, чтобы сам народ взял управление государством в свои руки.
– Наша партия, – сдержанно, но убедительно говорил Андрей, – не имеет своей задачей политических реформ. Это дело выполнят те, кто называет себя либералами. Но либералы бессильны, они не способны дать России свободные учреждения и гарантии личных прав. Наша партия взяла на себя труд сломить деспотизм и дать России те политические формы, при которых станет возможна идейная борьба.
Андрей говорил о подвиге Вильгельма Телля, о Шарлотте Корде[209], о неизбежности и необходимости террора.
– Иного пути, господа, у нас, стремящихся только к благу России и забывающих о себе, – нет! – закончил своё слово товарищ Андрей.
И так же, как на Воронежском съезде летом, после его речи незримая смерть вошла в комнату и могильным холодом и тишиною овеяла всех присутствующих. Тишина была такая, что не было слышно дыхания людей.
У молодёжи, у гардемаринов, у мичманов, пылали щёки, глаза горели восторгом. Суханов был бледен, и на сухощавое лицо его легли скорбные складки. Он поводил глазами по сторонам, оглядывая офицеров, без слов спрашивая: «Ну как, господа?»
Настроение было такое, что, скажи в этот час Андрей офицерам – «так идёмте, господа, вместе с нами, убьём государя», – все пошли бы за ним.
Только Дегаев, всё так же стоявший в углу, у печки, скрестив руки, не переменил своей позы. Презрительная улыбка была на его лице. Андрей обменялся с ним взглядом, ещё и ещё, и теперь первый опустил глаза Андрей под ставшими строгими глазами Дегаева.
Товарищ Андрей поклонился общим поклоном и, сопровождаемый Глебом и Сухановым, вышел из комнаты. Приезжие гости торопились на пароход.
– Эт-то!.. Это я понимаю, – восторженно воскликнул лейтенант Завалишин. – Это – быка за рога!..
– Нет, господа, смелость-то какая! Ведь он никого из нас не знал! Мы – офицеры! – сказал другой лейтенант, Глазго.
– И как говорит! – воскликнул гардемарин Буланов.
– Я понимаю, что такой может чёрт знает на что увлечь.
– Он мне напомнил времена декабристов…
– Лучшие времена российской истории!
Говорившие перебивали друг друга. У всех сразу явилась охота курить. Задымили папиросы и трубки.
– Меня слеза прошибла, когда он говорил о несчастии русского народа, о том, что монархия неизбежно увлекает Россию в бездну.
– Да, господа, всё у нас плохо!.. И ах как плохо!
– Мы всё это видим и молчим.
– Слепое повиновение.
– Нет, нет, господа, мы не должны молчать! Мы не будем молчать!
– Мы, как говорил товарищ Андрей, будем создавать везде, где только можно, свои офицерские кружки.
– У нас есть сочувствующие в Одессе, Севастополе и Керчи.
– Мы снесёмся с ними. Создадим кружки народовольцев.
– Как декабристы.
– И сколько правды! Сколько горькой, обидной для русского самолюбия правды было в его пламенной речи.
– Мы таких слов ещё никогда не слышали.
В разгар этих переговоров, выкриков, возбуждённых слов вернулся Суханов. Дегаев обратился к нему: