– Отчего не вывезены? – обратился Скобелев к фельдшеру.
– Повозок не хватает, ваше превосходительство.
Скобелев остановил лошадь.
– Алексей Николаевич, – сказал он, – пишите князю Имеретинскому: «Ваше сиятельство ответите перед Богом за души тех несчастных, которые у ног моих взывают о помощи, которой я не могу дать».
Порфирий тихо сказал Куропаткину:
– Я знаю, что князь все повозки отправил нам. У князя ничего нет. Ему будет очень тяжело читать эту записку.
Куропаткин молча пожал плечами и отдал записку ординарцу:
– На! Вези! Князю Имеретинскому. Понимаешь?
Скобелев остался на втором гребне. Он печально смотрел в туманную даль. Из этой дали появился конный ординарец:
– Ваше превосходительство, эстляндцы отходят…
– Вижу… Все отходят… Значит – нельзя больше держаться. Есть невозможное и для моих войск… Когда кругом такая тишина…
Цепи точно закоптелых, загрязнённых землёю, измученных, исстрадавшихся солдат хмуро шагали мимо Скобелева. Сбоку, оглушая Скобелева и его свиту, 24-орудийная батарея била залпами, сдерживая напиравших на отступающие части турок.
Сзади, очевидно, не ожидая найти Скобелева в такой близости от неприятеля, подъехал к генералу ординарец от Зотова.
– Ваше превосходительство, от генерала Зотова.
– Давайте, что у вас, – протягивая руку в белой перчатке к ординарцу, сказал Скобелев и взял пакет. Он прочёл вполголоса Куропаткину содержание пакета:
– «Генералу Скобелеву. Великий князь главнокомандующий желает, чтобы вы продержались на ваших местах хотя бы только сутки. Генерал-лейтенант Зотов. 31 августа, 4 часа пополудни».
Ординарец стоял в ожидании ответа. Впереди сотня донцов и сотня Владикавказского полка с гиком поскакали на зарвавшихся в преследовании турок. Через пожелтевший и покрасневший виноградник с шуршанием, позванивая котелками, проходили бесконечными группами солдаты.
– Что, Мосцевой отошёл? – крикнул в их толпу Скобелев.
Бравый фельдфебель, шедший за ротного, остановился, вытянулся и доложил:
– По второму вашему приказанию вышел из редута и, разметав штыками турок, идёт левее нас.
– А Горталов?
– Людей отправил… Сам остался… Ребята сказывали, говорил им: дал слово вашему превосходительству живым редута не сдавать.
Солдат в изодранной прокоптелой шинели остановился против Скобелева и доложил, взяв ружьё «к ноге»:
– Я есть с горталовского редута! Майор наш один рубился супротив цельной евонной роты. На штыки подняли турки нашего майора. Вот чего мне довелось повидать.
Солдат смахнул слезу с глаз, взял ружьё «вольно» и пошёл вдоль шоссе.
– Ваше превосходительство, что прикажете ответить генералу Зотову? – спросил ординарец.
– Вы видели? Слышали?
Скобелев написал на записке Зотова: «Получена в полном отступлении» – и передал записку обратно ординарцу.
– Поедем, Порфирий Афиногенович, – сказал Скобелев, обращаясь к Порфирию. – О сыне не думай. Самая у него честная могила… Солдатская, бескрестная, безымянная…
Порфирий хотел ответить, хотел сказать что-то, но в этот миг кто-то тяжёлой, крепкой палкой ударил его по груди. Как будто Скобелев перевернулся вместе с лошадью, и странно послышался сквозь шум и гул, вдруг ставший в ушах, его спокойный голос:
– Что? Ранен? Ну, поздравляю! Ничего… Ничего… Да снимите полковника с лошади. Помогите ему!
Казаки подхватили Порфирия и понесли вниз с холма.
Скобелев отходил на первый гребень. Яростно гремели пушки, батарея, отстреливаясь, повзводно отходила с позиции. Между Скобелевым и турками были только одни казаки.
XXVIII
Стояла осень. В Петербурге погода была изменчива. То по бледно-голубому небу неслись белые, как прозрачная кисея, облака, гонимые резким западным ветром, Нева вздувалась, горбами стояли разводные плашкоутные мосты, и звеня неслись на низ запряжённые тремя лошадьми конные кареты, в садах качались тонкие и стройные рябины, в золотом листу обнажались берёзы, и лиственницы у Исаакиевского собора стояли безобразно голые. То вдруг станет тепло и тихо, седой туман накроет город, и не видно другого берега Невы, и сама река клубится седыми дымами. А потом пойдёт мелкий-мелкий, насквозь пронизывающий, настоящий петербургский дождь, в домах станет так темно, что с утра приходится зажигать свечи и керосиновые лампы. Печаль нависнет над городом.
В эти печальные осенние дни гвардия уходила на войну.
Вера видела, как в колонне по отделениям, в мундирах и по-походному – в фуражках, с тяжёлыми ранцами за плечами, туго подобрав винтовки, бесконечною лентою шли по городу семёновцы. Их оркестр гремел на деревянном Литовском мосту у Николаевского вокзала, а хвост колонны, где белели полотняные верхи лазаретных линеек, только выходил с Владимирского проспекта. Движение было остановлено. Толпы народа провожали полк.
– На войну идут, родимые!.. Вернутся ли…
Ушёл с Преображенским полком гигант красавец князь Оболенский, увёл с Выборгской стороны Московский полк статный Гриппенберг, с Васильевского острова ушли финляндцы с лихим молодцом Лавровым.
– Умирать пошли!.. Своих выручать!
– Слыхать… турки несосветимую силу собрали. Англичанка им всё, всё доставляет!..
Провожали без энтузиазма первых дней войны. Что-то нехорошее, тяжёлое, недоверчивое носилось в воздухе. Уходили после молебнов, с иконами, шли бодрым шагом, смело, под звуки маршей, под барабанный бой – и те, кто оставался, ощущали холодную пустоту оставленных казарм, покинутость столицы.
– Гвардия в поход пошла!.. Как в двенадцатом году! Что же, силён, что ли, так уже турок стал?..
Тридцатого августа, как полагалось в «табельный» день, день тезоименитства государя императора, по распоряжению полиции город был убран флагами. Бело-сине-красные и бело-жёлто-чёрные полотнища развевались на улицах, на подъездах домов, на крышах. В газовые фонари были ввёрнуты звёзды, у городской думы горели вензеля государя и государыни.
Из газет знали: тяжёлые бои идут под Плевной. Наши берут Плевну. Ожидали большой победы.
Но прошло 31-е, потом наступило 1 и 2 сентября, появились сдержанные телеграммы об отбитых штурмах, пошли корреспонденции о мужестве наших войск и о силе турецких укреплений. Плевна не была взята. Потом поползли, как водится, тёмные слухи о громадных потерях, «которые скрывают», о «панике», о том, будто турки чуть было к самому Систову не прорвались, что государь ускакал с поля сражения… Потом всё притаилось и смолкло: ждали – гвардия себя покажет.
Этой осенью Вера, пользуясь тем, что Перовская продолжала жить в Петербурге, довольно часто бывала у новой подруги. С неистовой злобой и ненавистью говорила Перовская о государе, о генералах и офицерах. Она тряслась от негодования.
– Царь посещает госпитали, плачет над ранеными и умирающими солдатами, – говорила Перовская. – Понятно – воспитанник чувствительного Жуковского! И тот же царь посылает солдат грудью брать турецкую крепость Плевну. Штурм откладывают на тридцатое, чтобы в именины поднести царю Плевну. Ему строят в поле, как в театре, ложу, и он сидит там, окружённый свитою. Шампанское, цветы, фрукты – и в бинокль видно, как тысячами гибнут русские люди!.. Я ненавижу такого государя!.. Студенты поют… Вы слышали?
…Именинный пирог из начинки людской
Брат подносит державному брату…
А на севере там – ветер стонет, ревёт
И разносит мужицкую хату…
Перовская была возбуждена. Должно быть, не спала ночь. Веки красные и опухшие. В глазах злобный огонь.
– Вера Николаевна, вы должны, должны стать человеком… Вы должны идти с нами! Нас называют нигилистами. Неправда!.. Мы не нигилисты… Что мы отреклись от причудливых манер прошлого века, остригли волосы и стали учиться познавать природу – так это нигилизм?.. Нет, нигилисты – не мы, а они… Это им плевать на всё. Царь, помазанник Божий, пример для всей России, бросил больную императрицу и охотится за девушками по институтам. А там!.. Какое холопство, любая – мечтает лечь в царскую постель!.. И этот царь гонит людей на войну!.. Я ненавижу его. Слушайте, Вера Николаевна, я надеюсь, что скоро мы все соберёмся на съезд. Где? Ещё не знаю, где-нибудь в провинции, где нас не знают, не на виду, где нет полиции. Там будут хорошие люди. Вера Николаевна, устройтесь так, чтобы приехать на этот съезд, послушайте настоящих людей. Посмотрите и сравните – ваш мир и наш…