– И что же? – спросил Николаос.
Голос его звучал обыденно. Я не могла определить, какие чувства он испытывает.
– Она очень испугалась, растерялась и встревожилась, когда увидела Чоки. Все спрашивала, поправится ли он. Кажется, она впервые видела в таком состоянии такого молодого человека. Думаю, до этого ей казалось, что болезни – удел стариков. Она ведь много времени проводит в горной деревне. Там очень здоровый климат, люди болеют редко и доживают до глубокой старости. Я все-таки продолжаю надеяться, что мы еще привезем Чоки туда…
– Зачем это? – Николаос поморщился, как от внезапной боли. – Зачем? Не нужно. Ради Бога, не нужно…
Казалось, он с трудом сдерживается и вот-вот выкрикнет что-то грубое, отчаянное.
– Что? – я не понимала его сейчас, я растерялась.
Что он хочет сказать? Конечно, это может быть только одно: он не верит в выздоровление Чоки. Но… Я не успела додумать.
– Но ведь еще не все потеряно! Не надо терять надежду! – невольно вырвалось у меня.
– Не надо лгать понапрасну, донья Эльвира! – он говорил, не глядя на меня. – Я не верю, что вы еще можете надеяться на выздоровление Чоки. Но нет, не это самое страшное. Страшнее всего то, что надежду утратил я. Вы знаете, до каких мучительных пределов обострены сейчас чувства больного. Не надо обманывать себя. Он осознает, что я уже ни на что не надеюсь. Еще недавно он черпал в общении с нами, с вами и прежде всего со мной, надежду на чудо; теперь он читает в наших глаза, в наших лицах и позах безысходность и тягостное ожидание его близкой смерти…
Я помолчала. Возразить было нечего.
– Что я могу сказать… – наконец произнесла я беспомощно.
– Ничего. Ничего не нужно говорить, – откликнулся Николаос, нервно передернув плечами.
Глава сто тридцать восьмая
Дальше начались ужасные дни.
В сущности, это была агония. Агония, которая тянулась мучительно долго. Какой пыткой это было для больного! Как отдалялся он от нас, с каждым днем, с каждым часом. Я почувствовала, что мы уже раздражаем его, просто тем, что мы живые и будем жить, а он уходит, умирает. Потом в глазах его появилась эта мрачная опустошенность, ему стало все равно.
Казалось бы, душа его уже была мертва. Но тело все еще жило… И этот страшный запах… словно больной уже начал разлагаться… А видеть эти выпуклые, хотя и запавшие, темные глубокие глаза. Уже не было в них мольбы, отчаяния, боли, давно исчезла надежда…
Но как же это было ему тягостно – мертвый, но еще живой… Как же он мучился…
Мы ухаживали за ним – обмывали, кормили. Он едва пригубливал, и только жидкую пищу…
Мы ничего не могли сказать ему. Все было бы ложью. Только нежно гладили его исхудалые руки, прикладывались губами ко лбу и впалым щекам, нежно повторяли его имя… Однажды я не выдержала и расплакалась. Но ему было все равно. В глазах его осталась эта опустошенность.
Обычно мы оставались с больным вдвоем. Уже боялись покинуть его хотя бы ненадолго… Ели поочередно, в гостиной. В сущности, мы просто заставляли себя есть. Несколько раз Николаос говорил мне, чтобы я вышла в сад.
– Ступайте, глотните воздуха… – и ощутив мой немой вопрос, добавлял. – Нет, еще не сейчас, не сегодня…
Я послушно выходила. Что произошло? Мы, Николаос и я, сжились с этим тягостным умиранием Чоки. Парадоксально прозвучит, но мы привыкли к этому умиранию, оно сделалось нашей жизнью… Мы уже бессознательно хотели, чтобы оно продлилось, чтобы оно тянулось… Лишь бы не сейчас, не сегодня… лишь бы еще жил… жил…
Глава сто тридцать девятая
Но во время этих коротких прогулок по саду я не успокаивалась. Тревога мучила меня. Зелень деревьев, птицы, насекомые – все эти проявления жизни, живой жизни, раздражали меня. Все это уже стало для меня каким-то ненастоящим, не моим. Настоящее, мое было – комната умирающего, этот страшный гнилостный запах, эта ужасающая худоба, эта опустошенность во взгляде темных выпуклых глаз.
И в тот день я ходила по дорожке, раздосадованная, то и дело нервно скрещивая пальцы рук. Я чувствовала, как лицо мое хмуро морщится.
Внезапно какое-то странное новое ощущение отвлекло меня, заставило словно бы очнуться.
Мне даже вдруг показалось, что это какой-то иной сад, более яркий, светлый… И в этом саду происходило что-то, уже не имеющее отношения к этому тягостному умиранию, только что заполнявшему все вокруг… Какая-то завеса прорвалась…
Мне вдруг почудилось, что в саду кто-то есть.
Я невольно приостановилась. Сердце забилось, сменило ритм в новой тревоге, в новом страхе…
Правда? Или почудилось?..
Если правда…
Хрустнула ветка. Снова тишина. Но и в этой обманчивой тишине я ощущаю присутствие другого, чужого человека. Дело даже не в том, что ветка хрустнула. Я просто ощущаю – и все! Я вгляделась в кустарниковую чащу… теперь деревья… Нет. Никого. И все же есть! Здесь кто-то есть.
Но вот что странно: в саду чужой, а у меня не возникло ощущение страха. Я не боюсь. Почему? За время этого мучительного умирания Чоки обострились и мои чувства. Но если я не чувствую страха, значит, опасности нет.
Снова воцарилась тишина. Я отчетливо ощущаю чье-то присутствие. Это «кто-то» напряженно наблюдает за мной. Но это нестрашно. Почему-то это нестрашно.
Но все же я быстро повернулась и пошла в дом.
Остановилась в прихожей.
Сказать Николаосу?
Внезапно я поняла, кто это. Конечно же соглядатаи Теодоро-Мигеля, Великого инквизитора. Все прояснилось.
Ну что ж, я знаю, зачем они здесь. Теодоро-Мигель опасается самоубийства Николаоса…
Я подумала, что пожалуй, я в этом заодно с Теодоро-Мигелем. Я ведь тоже не хочу, чтобы Николаос убивал себя… Чоки… Чоки может умереть каждый час. Я не знаю, как предупредить самоубийство Николаоса. Тогда… пусть об этом заботится Теодоро-Мигель. У него достаточно жизненного опыта, ловкости и хитрости. Он найдет способ спасти Николаоса.
Внезапно пришло понимание, что если Чоки умрет, моя дружба с Николаосом распадется как бы сама собой. Я снова буду одинока и… да, свободна. Свободна от этой тревоги, от этой душевной боли. Это будет свобода опустошения.
Но Николаоса я не стану лишний раз беспокоить. Он и сам знает, что агенты Теодоро-Мигеля следят за ним…
Больной спал. Николаос сидел на краю постели. Я – рядом – на стуле. Последние два дня я уходила на ночь в свою комнату с чувством томительного ужаса. Я долго лежала с открытыми глазами. Засыпала лишь под утро. Сон мой был тревожен. Ведь каждая ночь могла оказаться для Чоки последней!
Николаос оставался со своим любимым другом, как когда-то, когда они были совсем юными и Чоки заболел впервые. Когда Николаос очень уставал, он ложился на походной кровати в гостиной, чтобы поспать час-другой. В это время его заменял один из слуг, слугам Николаос доверял; я и сама чувствовала, что они верны ему и Чоки, готовы на многое ради них.
Последние дня два Николаос не хотел, чтобы я оставалась на ночь в комнате Чоки или даже в гостиной. Я понимала его. Ночью, в тишине, когда город засыпал, Николаос втайне надеялся на чудо, надеялся силой своих чувств вернуть любимого друга к жизни. Эта надежда была совсем слабой, она едва теплилась. Он скрывал эту надежду от меня. Ведь он сам сказал мне, что больше ни на что не надеется. Слуга не мешал ему, слуга был все же человеком посторонним. А я, мои чувства мешали бы. Николаос хотел, чтобы его чувства были наедине с чувствами друга, воздействовали бы на него, на его сознание, на его болезнь.
И в эту ночь я простилась с Николаосом и ушла к себе. Усталая, я хотела лечь. Мне вдруг показалось, что я сейчас быстро засну, провалюсь в сон. Почему? Разве меня так утомил привычный уход за больным? Нет. Это все из-за того ощущения тогда, в саду. Такое уже непривычное напряжение охватило меня тогда.
Но мне не хотелось вдумываться снова в свои ощущения. Хотелось лечь, расслабиться, закрыть глаза.