Он устремил на меня внимательный участливый взгляд.
– Я решительно не понимаю, – задумчиво проговорил он, – что заставляет вас оберегать эту женщину. Она вам нравится? Может быть, вы любите ее?
Я молчал, но губы мои чуть скосила невольная ироническая улыбка.
– Не похоже, чтобы она была влюблена в вас, – не спеша продолжал рассуждать он. – Во всяком случае из ее доноса на вас это никак не явствует. Стало быть, неразделенная, несчастная любовь. Она не любит вас, а вы ее любите…
Я уже не мог удерживаться и громко прыснул.
– Ну зачем эта комедия? – начал я со вздохом. – Я говорить не буду, вы знаете. Но я в вашей власти.
Хотите – устраивайте мне очную ставку, с кем вам будет угодно. Хотите – пытайте. Я говорить не буду.
И снова мое упорство не произвело на него ни малейшего впечатления.
– Она утверждает, – повествовал он как ни в чем не бывало, – будто вы вели в ее доме весьма интересные беседы. Так ли это?
Я молчал. Мне надоело возражать. Лучше поберечь силы.
– Да, так вот, – назойливо влезало мне в уши, – она, значит, состояла с вами в близких отношениях. Но не были ли эти отношения противоестественными? Она, разумеется, утверждает, что нет. А вы что скажете?
Я продолжал молчать.
– И беседы… Крайне интересные мнения вы высказывали.
Например, это: вы говорили, будто Господа нашего Иисуса Христа и Святого Лазаря связывали те самые греховные отношения, что связывают вас с вашим другом Николаосом…
Теперь он замолчал и смотрел испытующе.
Я почувствовал холод во всем теле. Что с Николаосом? Нет, они не могли схватить его. Почему-то я был убежден, что ему удалось спастись.
– Ведь это вы говорили, а не ваш друг? Во всяком случае, вы станете утверждать, что это говорили именно вы, не так ли?
– Я уже сказал вам; все, что мог, я уже сказал вам, – машинально повторил я.
Но это обвинение было серьезным. Получается, я возводил хулу на Господа. Это уж точно пахло костром!
На эту страшную сторону мадридской жизни: публичные сожжения еретиков на главной площади (это называлось «аутодафе») – мы с Николаосом просто-напросто закрывали глаза. В конце концов где не бывает публичных казней? Мы даже не хотели видеть этого. К подобным предметам мы не испытывали никакого любопытства. И вот теперь мне предстоит узнать, что же это такое…
И ведь все это правда. Я знаю Элену. Это была молодая вдова, происходившая из венецианских армян. Она действительно владела мастерской, где изготовлялись изящные дамские шапочки. Николаос познакомился с ней в связи с поставками бархата. Одно время он этим занимался и снабжал бархатом многих мадридских портных и шляпников. Несколько раз мы были в гостях у Элены. Она была миниатюрная, с черными, как вороново крыло, волосами, уложенными в изящную прическу. Губы и глаза у нее были яркими от природы, – щеки – очень смуглыми, к тому же она красиво румянилась и подкрашивалась. Одевалась она, как настоящая дама, любила поэзию, даже сама писала сонеты, и, подобно нам, оказалась усердной посетительницей театров.
Скоро у нас и вправду сложились близкие отношения, которые мы не считали противоестественными, но кто-то мог бы и счесть их таковыми. Мы занимались любовью втроем. Это с ней было весело и приятно, и доставляло нам всем троим большое удовольствие. Мы острили, шутили и вообще чудесно проводили время. Впрочем, эта наша связь не продолжилась долго. У Элены были иные планы. Она собиралась найти себе нового супруга.
Хуже всего теперь для меня оказывалось то, что я и вправду говорил при ней о Христе и Лазаре. Это даже и не была моя идея, об этом говорил когда-то еще Михаил, сын Козмаса. А в доме молодой вдовы об этом говорил именно я, а не мой любимый Николаос.
Но зачем этот человек за столом так подчеркнуто спрашивает, я ли это говорил? Чего он добивается? Возможно, просто хочет совершенно ослабить мою волю, внушить мне, намекнуть, что Николаос схвачен и оговаривает меня. Но я знаю, все мое существо пронизано уверенностью, что Николаос на свободе!..
Однако что же теперь делать? Устроят ли мне очную ставку с Эленой? По логике они должны бы это сделать. Но это моя логика. Их логика для меня скрыта. Почему Элена донесла на меня? Уж, конечно, у нее не было злого умысла. Просто спасала себя. Возможно, и ее допрашивали, пытали… Но мне-то что же делать? В данном случае раскаяться – означает признать себя виновным в богохульстве. И тогда – костер. А если буду отрицать? Тогда какая казнь? Буду отрицать. Я никакой Элены не знаю и ничего дурного не говорил. Все!..
Человек за столом пытливо смотрел на меня. Я молчал. Он вызвал стражников и приказал отвести меня в камеру.
На другой день меня снова пытали, так же, как и в первый раз. Но теперь я остро ощущал боль, кричал и стонал. Меня спрашивали, с кем, когда и где я общался в Мадриде, знаком ли я с Эленой, богохульствовал ли я относительно Христа и Лазаря. Я отвечал на все вопросы, что ничего говорить не буду. Бесчувственного, меня отнесли в камеру.
На этот раз мне не дали передохнуть и утром снова повели (вернее, понесли) в пыточный зал. Снова пытали, снова спрашивали, снова я не хотел говорить.
Еще два дня прошли таким же образом. Я изнемогал от боли.
На третий день мне начали называть имена. Многих людей я знал, но по-прежнему держался, ничего не говорил. Некоторые имена не были мне знакомы.
И на четвертый день не дали мне роздыха – пытали. Я чувствовал себя, как во время своей легочной болезни – уже сам хотел смерти, ждал ее как избавления от мук. Я необыкновенно ярко вспомнил те дни моего страдания. Мне было плохо, но ведь рядом со мной был мой любимый друг, он поддерживал мои силы, энергическими своими действиями он вырвал меня из лап смерти. И теперь… И теперь ради него я должен остаться в живых, должен выжить. Ради него.
Особенно часто мои мучители повторяли одно незнакомое мне имя: Санчо Пико…
Услышав это имя, я вскрикнула.
– Что с вами? – встревоженно спросил Чоки.
– Нет… ничего…
А впрочем, мне нечего было скрывать. Обо мне и так было все известно. Незачем таиться мне от этого юноши…
– Санчо Пико был моим возлюбленным, – просто сказала я.
Разумеется, моего собеседника такое признание нисколько не смутило.
– О! – в голосе его я уловила даже некоторое восхищение. – Судя по всему, это личность замечательная. Меня спрашивали, не был ли я в числе тех, кто оказывал ему помощь при его тайных наездах в Испанию, и слышал ли я его вольнодумные беседы. Я отвечал по-прежнему, что ничего говорить не буду.
Но теперь я четко осознавал, что обязан, должен выжить ради моего любимого друга. Казалось, безысходность окружала меня. Но сознание мое работало непрерывно. И когда выход нашелся, у меня было ощущение, будто это произошло случайно, само собой.
Я попросил, чтобы меня сняли с дыбы, сказал, что хочу наконец-то сделать признание относительно одной весьма значительной личности. Меня сняли и усадили на скамью. Дали воды. Я дышал учащенно, каждый вдох стоил мне мучительной боли в груди. Я сказал, что назову имя человека, который действительно вел вольнодумные речи. И я назвал имя. Имя хорошо им знакомое. То имя, которым называл себя сын короля, посещая город инкогнито.
На что я рассчитывал? Я сделал свое признание в присутствии чиновника, ведавшего моим допросом с пристрастием, протоколиста, двух палачей и врача. Теперь они очутились в достаточно безвыходном положении. Если бы они дали делу ход, это лично им не принесло бы ничего хорошего. Конечно, они могли сделать вид, будто я ничего не говорил, ничего не заносить в протокол. Но и тогда они подвергали себя риску, ведь каждый из них вполне мог донести на другого. Мне думалось, что я хоть как-то облегчил свою участь. Вряд ли меня выпустят. Но, возможно, я получу отсрочку, хоть немного восстановлю свои силы…
После моего рокового признания произошло нечто довольно странное, но для меня благоприятное. Меня отнесли в камеру и на целых пятнадцать дней (о счастье!) оставили в покое. Мне вправили вывернутые руки и ноги. Меня кормили по-прежнему три раза в день. Врач массировал мое измученное тело. Меня поили укрепляющей микстурой. На допросы меня больше не водили. Моего человека за столом я больше никогда не видел. Я окреп и совсем выздоровел.