— Рукопись — собственность моего деда, генерала русской гвардии! — произнес он надменно.
Старец опустил голову и прикрыл глаза, словно ему стало плохо.
Молодой Пфанер видел, что сделка срывается, а этого он допустить не хотел. Разве можно из-за щепетильности отца потерять хороший заработок?!
— Сколько дней вы пробудете у нас, господин офицер? — спросил он.
— Четыре.
— О, этого времени вполне достаточно. В Берлине гостит мистер Конелли. Уж он от такой рукописи не откажется.
Старик укоризненно взглянул на сына, но ничего не сказал.
— Да, от такой рукописи настоящий коллекционер не откажется, — повторил молодой Пфанер. Он осторожно уложил рукопись в конверт, намереваясь спрятать ее в письменный стол.
— Я рукописи не оставлю.
Молодой Пфанер опешил:
— Господин офицер, сделка очень крупная. Мистер Конелли, несомненно, захочет взглянуть на рукопись.
— Вы сможете ему показать вот это. — Тимрот достал из кармана пять фотографических оттисков.
Эти снимки с последней главы Тимрот сделал прошлой осенью, когда в петербургских газетах стали много писать о рукописи “Слова о полку Игореве”. Одни утверждали, что найденная рукопись — оригинал, другие — что копия. Тимроту захотелось тогда проверить, чем же он сам владеет, — копией или оригиналом. Позже шум вокруг “Слова” улегся, Тимрот своего намерения не осуществил.
Молодой Пфанер сверил снимки с оригиналом.
— Думаю, что мистер Конелли поверит нам.
— Возможно, — глухо ответил старик. Тимрот спрятал рукопись в карман и поднялся.
— Господин офицер, вы не сказали, во сколько оцениваете свою рукопись. Хотя доверьтесь нам, с мистера Конелли мы потребуем максимум. От двухсот до двухсот пятидесяти тысяч. И, если вас не затруднит, прошу вас послезавтра в это же время.
— Хорошо, приду.
Молодой Пфанер проводил офицера до входных дверей. Вернувшись в кабинет, он спросил отца:
— Почему ты так придирчиво разглядывал первую строчку? Ведь было ясно, что это оригинал.
— А историю рукописи ты помнишь?
— Помню.
— Про бугорки не забыл?
— Отнюдь нет. Но я, отец, считаю, что после скандала с рукописью любой пройдоха снабдил бы копию тремя бугорками.
— Верно. Но в 1864 году, когда я был в Петербурге, мне удалось выведать у графа Кушелева-Безбородко, какой иглой он сделал бугорки… Это очень важно: бугорок бугорку рознь. Мы с тобой, Гейнц, держали в руках оригинал — в этом нет никаких сомнений. А вот теперешний владелец кажется мне сомнительным. Рукопись была украдена в петербургском царском дворце, и вот спустя шестьдесят лет появляется офицер, опять же близкий ко двору — ведь приехал он на торжества в свите царя, — и предлагает краденое к продаже. Как ты считаешь, удобно фирме Гуго Пфанера торговать краденым?
— Я полагаю, отец, что ты преувеличиваешь. Мы не розыскное бюро, а коммерческая контора. Мы отвечаем только за качество продаваемого товара, а за происхождение товара отвечает его владелец. К тому же, отец, с момента кражи прошло столько лет, что никому и в голову не придет ворошить старину.
Ответ сына, по-видимому, не удовлетворил отца. Он поднялся с кресла и, шаркая ногами, направился к двери. Уже выходя из комнаты, не оборачиваясь, он сказал:
— Поступай, Гейнц, как считаешь для себя удобным.
3
Молодой Пфанер поступил именно так, как считал для себя удобным. Через полчаса он был в гостинице Адлон, а уже через час имел согласие миллионера Конелли на приобретение рукописи за 250 000 марок.
Но вмешалась политика. Кайзер Вильгельм не смог договориться со своими дорогими кузенами, и свадебные торжества были неожиданно сокращены. Русский царь со своей свитой отбыл из Берлина на три дня раньше, чем планировалось по камер-фурьерскому журналу.
Уехал и капитан Тимрот, не успев даже предупредить антиквара о своем внезапном отъезде.
Списаться с русским офицером Пфанер не мог, так как не знал даже его фамилии.
Таким образом, сделка с рукописью сорвалась.
Часть девятая
ПРОФЕССОР
1
Профессор, рассказавший мне историю рукописи, по-видимому, уехал из Москвы: восемнадцать дней он не появлялся в скверике. Каждый день в разные часы я звонил ему по телефону, но никто не откликался.
Эти дни меня занимал вопрос: что же в конце концов стало с рукописью?
Мне даже пришла в голову мысль, не угостил ли меня милейший профессор “охотничьим” рассказом, в который он умело включил добротные исторические детали? Он довел события до высшей точки развития, но для эффектной концовки у него просто не хватило выдумки. Вот он и исчез!
Но что-то во мне восставало против такого суждения; возвышенный строй мыслей моего рассказчика, его умение разбираться в сущности общественных отношений, добывать из памяти яркие исторические факты — этих качеств было вполне достаточно, чтобы довести до конца любой исторический рассказ; значит, профессор оборвал свое повествование вовсе не потому, что не нашел для него развязки.
Чтобы подтвердить самому себе правильность моих умозаключений, я решил запросить Восточный институт: имеется ли у Аристотеля трактат о сопротивляемости сетчатки человеческого глаза и верно ли, что еще в XI веке арабский ученый эль Хасан перевел несколько глав из этого трактата? Ответ снял последние опасения… Да, Аристотель написал трактат на эту тему, арабский ученый эль Хасан в XI веке перевел две главы из этого трактата, а в 1916 году арабский же ученый Муса аль Тегерани обнародовал в Индии перевод заключительной части этого же трактата.
Ответ, таким образом, полностью реабилитировал моего профессора. Однако рассказ о рукописи был все равно лишен концовки.
И тут пришло письмо, разрешившее мои тревоги и сомнения: “Я “не в шутку занемог”, — писал профессор, — но так как я не Ваш дядя и Вам не угрожает опасность “подушки поправлять, печально подносить лекарство”, — это делают опытные сестры, — то приглашаю Вас просто в гости к себе, точнее- на прогулку по прекрасному саду…”
В этот же день (письмо пришло утром) я отправился в Опалиху.
Профессор за то время, что мы не видались, посвежел лицом, глаза у него помолодели; бородка была подстрижена аккуратно, а небольшие усы тщательно закручены стрелкой.
— Вот какие дела, — встретил он меня. — Ложишься в постель в Новых Черемушках, а просыпаешься на больничной койке, и в утешение врачи тебе заявляют, что могло обернуться еще хуже.
— Но вид у вас прекрасный.
— Это вы про бородку и усы? Специально для родственников, а то приходят и смотрят на меня печальными глазами. Намедни была у меня жена какого-то двоюродного или троюродного брата — она смотрела на меня таким осуждающим взглядом, как будто я разбойник какой-то и сам себя уложил в постель.
Я был обрадован тому, что опять вижу своего профессора, и тому, что он здоров, и, честно говоря, вовсе не был бы огорчен, если бы вся наша беседа велась о пустяках в том ироническом тоне, к которому так часто прибегал мой ученый собеседник.
Но профессор сам себя оборвал:
— Хватит о родственниках! Вас когда-нибудь хоронили заживо?
— Позвольте! При чем тут покойники? — возразил я. — Поговорим лучше о рукописи.
Профессор остановился, укоризненно посмотрел мне в глаза.
— Беда с писателями! Им нужно, чтобы рассказ непременно тянулся вверх, как ветви у тополя. А я люблю дуб. Он растет привольно, во все стороны. И кстати, дорогой товарищ писатель, не отвечать больному человеку на вопрос невежливо: вас когда-нибудь хоронили заживо или нет?
— Нет.
— А меня хоронили. Было мне два года, я чем-то заболел. В нашей деревне, как сами понимаете, врачей не было, зато была бабка Фекла. Она и от наговора спасала, и бесов изгоняла, и от всех болезней лечила. Привела ее мать к нам в избу, показала на меня: “Отходит мой Мишенька”. — “Отходит, матушка, отходит твой ангелочек, — подтвердила бабка. — Голубого тепла в нем нету, оттого и отходит. Выкопай, матушка, в огороде могилку, опусти туда кадушку с водицей ключевой и дожидайся полнолуния. Когда из-за леса покажется краешек луны, положи ангелочка в кадушку и прочти над ним “отче наш”. Читай и на луну поглядывай. Когда она вся из леса выйдет, хватай ангелочка и бегом в избу. И выздоровеет твой Мишенька. От луны в него голубое тепло войдет”.