— Товарищ Сталин! — выдохнул он, подбежав. — Что ж вы… Мы бы встретили…
— Потому и не сказал, что встретили бы. Выпиши-ка мне пропуск, Иван Алексеевич. А то вахтёр у тебя строгий, не пускает.
Лихачёв поглядел на вахтёршу, на Сталина, опять на вахтёршу и вдруг расхохотался, громко, от души, как смеются люди, у которых от сердца отлегло.
— Выпишу! Сейчас выпишу! Марья Степановна, давай бланк!
Пропуск выписали тут же, в будке, на серой бумажке, разовый, и Лихачёв своей рукой вписал в графу «фамилия» шесть букв, и вахтёрша, трясущимися пальцами, поставила штамп. Сталин взял пропуск, показал его вахтёрше по всей форме, раскрыв перед её глазами, отдал ей в окошко, как отдают все, и прошёл через турникет. Тёмин, успевший выскочить из машины, снял это, и снимок этот потом висел на заводе в проходной, в рамке, много лет.
Завод гудел. Он был огромный, целый город за забором, с улицами между корпусами, с узкоколейкой, с кранами, с трубами, и над всем этим стоял низкий, плотный гул, который слышишь не ушами, а грудью. В войну завод делал снаряды, миномёты, автоматы, грузовики для фронта, наполовину уезжал на Урал и вернулся, а теперь переходил на новое: готовили к выпуску новый грузовик, большой, четырёхтонный, вместо старой трёхтонки, и в цехах всё было в движении, в переделке, наполовину по-старому, наполовину уже по-новому.
Лихачёв повёл его по цехам и первые пять минут говорил, как говорят директора: про план, про проценты, про новую машину. Потом замолчал. Сталин его не слушал. Сталин смотрел на людей.
В механическом цеху стояли станки в несколько рядов, длинными шеренгами, и за станками стояли люди, и когда Сталин вошёл, станки начали останавливаться, один за другим, волной, от двери вглубь, и цех стал затихать, и из гула вдруг вышла тишина, и в тишине люди поворачивались, снимали кепки, вытирали руки о фартуки.
— Не останавливайте, — сказал Сталин Лихачёву. — Скажи им, пусть работают. Я не на митинг приехал.
Лихачёв крикнул мастерам. Мастера побежали по рядам. Станки нехотя, недоверчиво, один за другим, опять загудели. Но люди работали уже не так, как минуту назад: работали и оглядывались.
Сталин пошёл вдоль ряда. Остановился у токарного, где работал старик, седой, в очках с проволочными дужками, в замасленной кепке, и рядом с ним стоял мальчишка лет шестнадцати, в форменной ремесленной фуражке с молоточками, и смотрел, как старик точит. Старик точил вал. Резец шёл по металлу, и из-под резца вилась синеватая горячая стружка, и старик не отрывал глаз от детали, хоть и видел, конечно, кто стоит рядом.
Сталин постоял, посмотрел, пока тот не кончил проход и не отвёл суппорт.
— Давно на заводе, отец?
— С двадцать четвёртого, — сказал старик, не поворачиваясь, и снял деталь, и проверил её скобой, и только после этого повернулся. — Ещё когда АМО был. Первые грузовики собирали, вот этими руками. Сорок человек нас было на всю сборку. Горбунов моя фамилия.
— А это кто? — Сталин кивнул на мальчишку.
— А это Лёнька. Ремесленник. Мне его в ученики дали. — Горбунов поглядел на мальчишку сурово, и мальчишка покраснел до ушей. — Толковый. Руки есть, голова есть. Только торопится. Всё бы ему скорей. А металл скорости не любит, металл любит, чтоб его понимали.
— Как с учениками у вас? Много?
— Много, товарищ Сталин. Полцеха нынче такие. Мужиков-то повыбило, а из тех, кто вернулся, не всякий к станку встал. Вот и ставят мальчишек. Их учить надо, а учить некогда, план. — Старик помолчал и сказал прямо, как говорят люди, которым терять нечего: — Мне за Лёньку ничего не платят. Я его учу своим временем, от своей нормы. Он у меня час стоит, смотрит, а я этот час на себя не точу. Мне бы хоть копейку за него. Не жадничаю. А обидно.
Лихачёв за спиной у Сталина сделал движение, будто хотел что-то сказать, и не сказал.
— Иван Алексеевич, — сказал Сталин, не оборачиваясь. — Это правда?
— Правда, товарищ Сталин. За наставничество у нас не положено. Нормировщики считают…
— Пусть считают иначе. Кто учит молодого, тому за ученика платить. Отдельно, сверх нормы. Сколько, сами сочтёте, только чтоб не копейку. — Сталин повернулся к старику. — А Лёнька твой через год сам вал выточит?
— Через год выточит, — сказал Горбунов, и в первый раз за весь разговор в глазах у него за стёклами очков мелькнуло что-то тёплое. — Если торопиться не будет.
— Слыхал, Лёнька? — спросил Сталин мальчишку. — Не торопись.
Мальчишка сглотнул и кивнул так, что фуражка чуть не свалилась с головы.
Орешин, стоявший в двух шагах со своим ящиком, записал всё: и скрежет резца, и голос Горбунова, и про копейку, и про металл, который любит, чтоб его понимали. Вечером эта запись пошла в эфир, и после неё на радио пришло столько писем от старых мастеров со всей страны, что их складывали в мешки.
На сборке, в главном корпусе, шёл конвейер: медленно, рывками, ползли одна за другой рамы, и на них, по мере движения, вырастали грузовики: мосты, колёса, мотор, кабина. В конце конвейера стоял готовый грузовик, зелёный, пахнущий краской, и шофёр в ватнике заводил его, и он выкатывался своим ходом за ворота цеха, на заводской двор, где таких уже стояли десятки, выстроенные рядами.
— Куда идут? — спросил Сталин.
— В сельское хозяйство, товарищ Сталин, большей частью, — сказал Лихачёв. — В МТС, в колхозы. Ещё на стройки. По разнарядке.
Сталин долго глядел на эти ряды. Потом сказал:
— С каждой машиной отправляй ящик запчастей. Хоть маленький. Вкладыши, прокладки, что чаще всего летит. Машина без запчастей в деревне через месяц встанет, и поставят её под навес, и будет она там стоять до лета, пока из области не пришлют. Лучше меньше машин, да каждая с ящиком.
Лихачёв записал в блокнот и подчеркнул.
Обедать Сталин пошёл в рабочую столовую, в общую, где кормили смену, и туда уже, конечно, набилась добрая половина завода, и стояли в дверях, и глядели в окна с улицы. Столовая была длинная, с длинными столами под клеёнкой, с окошком раздачи в стене, и пахло в ней щами, котлетами и хлебом. Сталин взял поднос, как все, встал в очередь к раздаче, как все, и повариха в окошке, толстая, румяная, в белом колпаке, увидев его, уронила половник в котёл и долго потом вылавливала его оттуда.
Взял он щи, котлету с кашей и компот. У кассы остановился, полез в карман пальто и вынул деньги, настоящие, сложенные бумажки. Власик, стоявший рядом, увидел это и не поверил глазам.
— Взял сегодня, — сказал ему Сталин вполголоса. — У Поскрёбышева. В долг. Чтоб тебе опять жениными деньгами не раскошеливаться.
И заплатил, и получил сдачу, и сдачу аккуратно положил в карман.
Сел он за общий стол, в середину, между двумя литейщиками, пожилым и молодым, чёрными от въевшейся в кожу копоти, и стал есть. Ел неторопливо, со вкусом, как едят люди, привыкшие к простой еде, и хвалил щи, и спросил, всегда ли такие или нынче ради него постарались. Литейщики переглянулись, и пожилой сказал честно:
— Нынче гуще. А так ничего, есть можно. Котлеты, правда, хлебные больше.
— Хлебные, — повторил Сталин и поглядел на свою котлету, разломил вилкой. Котлета была мясная, сочная, без хлеба. Он посмотрел на Лихачёва, сидевшего на краю стола, и Лихачёв опустил глаза.
— Завтра будут такие же, как сегодня, — сказал Сталин. — И послезавтра. Иван Алексеевич, ты понял?
— Понял, товарищ Сталин.
Разговор за столом пошёл обо всём сразу. Литейщики говорили про литейку, где жарко и вытяжка плохая, и Сталин велел Лихачёву показать ему литейку после обеда. Говорили про жильё: половина завода жила в бараках, за Кожуховом, по пять, по шесть человек в комнате, и Лихачёв сказал, что на будущий год обещают три новых дома, панельных, от Кузьмина, а Сталин спросил, почему три, а не шесть, и Лихачёв сказал, что спросит у Кузьмина, а Сталин сказал, что спросит сам. Молодой литейщик, осмелев, спросил, правда ли, что скоро и у них будет свой футбольный стадион, как у «Торпедо», и все засмеялись, потому что «Торпедо» и было своё, заводское, и молодой смутился, но Сталин сказал, что вопрос правильный: стадион старый, маленький, и пора бы новый.