Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Он не ответил.

Порядок раздачи объявляли герольдами, и объявили его двенадцатого, в Троицын день, и в этом объявлении было сказано: шесть часов утра, восемь мест, приходить с любой стороны, и всё это можно проверить ногами. Люди пошли проверять и убедились, что столы стоят.

Объявить теперь перенос значило объявить тем же способом, из тех же уст, с того же возвышения, что назначенному верить нельзя.

— Один раз, — сказал я, — можно. Второй раз объявленному не верят вовсе, а верят тому, кто скажет, что за переносом стоит что-нибудь ещё. А за переносом всегда стоит что-нибудь ещё, и всякий это знает.

— Стало быть, вы выбираете риск.

— Я выбираю тот риск, который могу считать.

Он помолчал и зашёл с другой стороны.

— Хорошо. Переносить не будем. Тогда закройте одну заставу — Тверскую, откуда идёт больше всех, — и не поворачивайте, а разводите: половину на Бутырскую, половину на Пресненскую. Объявлять ничего не надо, это распорядительная мера, и делается она молча.

— И что выйдет?

— Выйдет, что к полю подойдут не разом, а тремя ручьями, и разница между ручьями будет часа полтора.

— Это годится. Чем разводить?

— Казаками. Сотня на заставу.

— Ночью, в темноте, казаками, молча разводить людей, которые идут туда, куда им объявлено, и объявлено мною.

Он не ответил.

— Дядя, три сотни казаков, стоящие поперёк дороги без объявления, есть то самое, чего в четвёртой фразе слуха ещё не было. К утру будет: не пускают. И это опять окажется правдой.

— Вы понимаете, что я предлагаю вам единственное, что действует наверное?

— Понимаю. И понимаю, чем оно действует. Оно действует тем, что человек боится. Я пять месяцев строил всё на том, чтобы человеку не надо было ни бояться, ни торопиться, и если я нынче поставлю казаков, то восемнадцатого утром вся эта постройка будет стоить ровно столько, сколько стоит человек, которого ночью развернули на заставе.

Он встал и прошёлся до окна и обратно.

— Тогда я скажу вам то, что обязан. Если восемнадцатого выйдет худо, я буду говорить на следствии, что предлагал перекрыть заставы и что мне было отказано. Не для того, чтобы вас топить. Для того, чтобы не топили меня.

— Записывайте в журнал. Час, имя, существо.

— Я уже записал, — сказал он. — Перед тем как ехать.

* * *

К вечеру пятнадцатого мы сделали то, что можно было сделать без объявлений.

Начали не с перевозки, а со счёта, и это я вынес из зимы, когда восемь честных уездов дали мне восемь несравнимых чисел.

Считать остаток идёт не тот, кто везёт, и не тот, кто принимает. Считает третий, которому ни везти, ни принимать, и оттого ему всё равно, что выйдет. Считает при двух свидетелях. Число пишется в общий журнал поля с часом и с именем считавшего, и с этой минуты оно есть не сведение, а показание.

По восьми местам таких счётчиков надобно восемь. Их нашли за вечер: троих дал Шеин из своих, двоих — городская управа, троих прислал Рукавишников, у которого при городских складах есть люди, умеющие считать чужое.

Другое было про то, чтобы перевозить не всё лишнее.

Соблазн был перевезти на поле все тринадцать тысяч и тем закрыть дыру одним махом. Я этого не сделал, и вот отчего.

Всю зиму и весну я занимался ровно одной вещью: чтобы поле перестало быть единственным местом, где всего много. Сложить туда сверх положенного значило вернуть ему это звание — и вернуть за трое суток до дела, когда об этом непременно узнают, потому что семнадцать возов, идущих ночью в одну сторону, есть зрелище, которого не спрячешь.

Развезли иначе. На поле семь тысяч; в шесть прочих мест, кроме Хамовников, по восьмисот; в самих Хамовниках сверх росписи оставили тысячу двести. Тринадцать тысяч разошлись без остатка, и ни одно из восьми мест не получило запаса, о котором стоило бы говорить.

Числа вышли неровные, и в бумаге это выглядит неопрятно. Пусть.

* * *

Шестнадцатого с утра счётчики пошли по местам. К полудню сосчитали пять.

С половины двенадцатого начались поздравления и шли до четверти четвёртого.

Двор, свита, военные, казачьи войска, волостные старшины русских и инородческих волостей — и всё это стоя, и стоя же принимая. В середине сделали перерыв на завтрак, потому что выдержать четыре часа стояния одним махом нельзя, и я в этот перерыв ел стоя у окна и слушал доклад о счётчиках.

К четверти четвёртого новых счётов не прибавилось. В трёх счёт разошёлся с бумагой на малое: двести с чем-то в недостачу, полтораста в излишек, семьдесят. Бой кружек, подмоченные сайки, порча при увязке — всё это старое, объяснимое и неизбежное, ибо узелков полмиллиона, а вязали их люди.

В четвёртом разошлось крупнее, и там нашли причину сразу: полторы тысячи узелков стояли под навесом, куда протекло, и пятая часть саек отсырела. Их отставили и заменили из хамовниковского избытка в тот же день.

А в пятом счёт сошёлся с бумагой в точности.

Ровно. Узелок в узелок.

Шеин, докладывавший это, дошёл до восьмого места и остановился, и я велел ему договаривать.

— Я бы, ваше величество, съездил в пятое сам.

— Отчего?

— Оттого, что при тысячах узелков, увязанных вручную, ровно не сходится никогда. У меня за зиму по журналу поля ни одна приёмка ровно не сходилась. Всегда что-нибудь.

Я велел ехать и считать при нём заново, и он поехал, и вернулся к вечеру.

Не сходилось. Недоставало трёхсот сорока.

Считавший там был из городских, человек немолодой. Он не украл ни одного узелка. Он списал число с накладной и свидетелей не звал, хотя по заведённому порядку считать полагалось при двоих, — а порядок этот я завёл накануне, и за сутки он до людей не дошёл.

Шеин привёл его ко мне сам.

— Виноват, ваше величество. Так ведь бумага-то была.

Я не стал ему объяснять, что он едва не сделал.

Триста сорок узелков — это триста сорок человек, до которых не дошло бы. При пятистах тысячах пришедших это ничто. Но триста сорок человек, стоявших в одном месте и в одну минуту услышавших «кончилось», есть уже не число, а начало.

Вечером был куртаг: в три четверти десятого начали, в половине двенадцатого мы спустились к себе. Куртаг есть бесконечное хождение по залам взад и вперёд, и в этом хождении я провёл час сорок пять минут, здороваясь и говоря то, что говорят.

Аликс на куртаге стояла и ходила наравне со всеми, и к десятому часу стала держать руку на весу иначе, чем обыкновенно.

Мы сошлись у окна на минуту, и она спросила, сосчитали ли.

— Семь из восьми.

— А восьмое?

— Восьмое считают заново.

Она поглядела на меня и сказала:

— Ты весь вечер стоишь так, будто тебе надо выйти.

— Мне надо выйти.

— Так выйди. Здесь довольно меня и матушки. Мы обе умеем ходить по залам, а ты нынче не умеешь.

Из этого часа с сорока пятью минутами я вырезал час.

Между десятью и одиннадцатью я вышел в проходную комнату, где меня ждали Шеин и человек от конюшенной части, и мы стояли там втроём при свечах, покуда за стеной играли, и решали про лошадей.

* * *

Про лошадей вышло так.

Возов на перевозку хватало. Не хватало другого — людей и лошадей на то, чтобы к восемнадцатому додержать засыпку рва и поставить вехи с фонарями по всей полуверсте. Подвод недоставало четырнадцати ещё к утру коронации, и с тех пор нашли шесть.

Управляющий конюшенной частью изложил, чем располагает двор в Москве, и я велел ему считать вслух: сколько лошадей и экипажей занято под выезды в оставшиеся дни.

Оказалось, что под церемониальные выезды семнадцатого и восемнадцатого числа стоит наряд, которого хватило бы на всё.

— Отдайте.

Он сказал, что на это нужно распоряжение министра двора, и я послал за графом.

Граф Воронцов-Дашков приехал в двенадцатом часу, выслушал и не спорил ни минуты, а спросил только, отдаю ли я и конвойных лошадей.

50
{"b":"978114","o":1}