Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Кто-нибудь на трибуне занемог. Я велел вписать и это: перечень, из которого выбросили малое, завтра придётся дополнять.

Пошёл дождь и размыло подходы. Решает Москва; и с этого случая начался спор, который стоил нам часа, ибо размытые подходы есть уже не порядок дня, а перемена мест, и перемена мест печатана в объявлениях.

Кончились гостинцы прежде, чем кончился народ. Против этого дядя написал одно слово: «нельзя», — и был дважды прав, потому что нельзя не только допустить, но и решать это на месте: на месте решить тут можно только одно — кому не дать.

Надо остановить раздачу вовсе.

Тут я сказал, что это Петербург, и был неправ, и он мне это показал в три фразы.

— Остановить раздачу может только тот, кто видит, отчего её надо остановить. Из Петербурга видно бумагу. Покуда бумага дойдёт, останавливать будет нечего.

Я подумал и согласился, и он записал это своею рукой, и я подписал его запись, а не свою.

После этого он перестал говорить как проситель.

Около двух часов ночи я остановился и сказал вслух то, что мешало мне с самого начала.

Нас в этой комнате двое, а делим мы на троих.

Манифестом первого января приготовления возложены на министра двора — графа Воронцова-Дашкова. Всё, что мы писали, было раскладкой внутри его хозяйства и без него оставалось бумагой двоих о третьем.

Дядя сказал, что граф подпишет.

Я ответил, что мне мало, чтобы он подписал: мне нужно, чтобы он это писал вместе с нами, и потому третий экземпляр пойдёт к нему не на утверждение, а на дополнение, и всё, что он допишет своею рукой, входит в расписание без моего пересмотра.

— Вы отдаёте ему право менять то, что мы делаем ночью?

— В той части, которая его. Иначе завтра он скажет, что его не спросили, и будет прав, а послезавтра его человек и ваш человек станут на поле друг против друга и скажут каждый: это моё дело.

* * *

К третьему часу ночи из четырнадцати случаев вышло три графы.

Первая: Москва решает и делает немедленно, доносит после. Сюда легло восемь случаев, и все восемь — те, где промедление стоит людей.

Вторая: Москва доносит и ждёт. Сюда легло два, и оба — деньги и подряд, где спешить незачем и где всякая перемена есть перемена договора.

Третья: не решает никто. Сюда легли перемена часа в позднюю сторону, состава гостинца и числа гостинцев — три вещи, уже обещанные народу и напечатанные.

Четырнадцатый не лёг никуда, и мы отложили его, а вернулись под конец: что делать, если надо остановить не раздачу, а всё гулянье целиком.

И тут выяснилось, что писать, собственно, нечего.

Москва с губернией состоит в положении усиленной охраны, и по шестнадцатой статье Положения восемьдесят первого года генерал-губернатор вправе воспрещать всякие народные, общественные и даже частные собрания. Всякие. Народное гулянье есть народное собрание.

Право остановить праздник у него было с первого дня — от закона, изданного за пятнадцать лет до нас обоих.

— Вы это знали?

— Знал, — сказал он. — И не воспользовался бы.

— Отчего?

— Оттого, что это право есть, а бумаги, в которой сказано, что им следует воспользоваться в таком-то случае, нет. Человек, отменивший коронационное гулянье по шестнадцатой статье, наутро объясняется перед всеми, и объяснение его будет состоять из слова «показалось».

Записали так: решает Москва, немедленно, по шестнадцатой статье; донесения не требуется вовсе — довольно, чтобы человек, отменивший праздник, назвал себя в журнале.

И прибавили строку, которой он просил: настоящее расписание почитается тем самым основанием, за отсутствием коего он не воспользовался бы своим правом.

К этому прибавилось второе, и оно далось тяжелее.

Всякая перемена, сделанная после шестого мая, вносится в общий журнал поля с часом и с именем того, кто велел. Прежде исполнения, если есть минута. Тотчас после, если минуты нет.

Дядя прочёл эту строку дважды.

— Вы понимаете, что вы сейчас сделали?

— Понимаю.

— Не уверен. — Он положил бумагу. — Прежде за всё отвечал порядок. Порядок есть никто: он общий, он утверждён, он ни в чём не виноват. Отныне за всякую перемену будет отвечать человек, названный по имени и с часом. Вы даёте мне руку, о которой я просил, и в ту же минуту делаете так, что за всякое движение этой руки спросится с меня поимённо.

— Даю.

— И с вас тоже?

— И с меня. Мои распоряжения идут в тот же журнал и тем же порядком.

Он помолчал.

— Тогда позвольте я скажу вам, отчего я всё-таки подпишу.

И сказал.

* * *

Он говорил недолго, и говорил про Борки.

Семнадцатого октября восемьдесят восьмого года на двести семьдесят седьмой версте Курско-Харьково-Азовской дороги сошёл с рельсов царский поезд. Десять вагонов под откос, двадцать один убитый.

Я был там же — вернее, там был двадцатилетний человек, чьим именем меня теперь называли. От того дня мне не досталось ничего. Ни удара. Ни насыпи. Ни одного лица.

После станции я велел подать дело Кони именно потому, что всякий вокруг полагал: государь помнит Борки. Я не помнил и потому знал о них по показаниям, схемам и газетам. Отец держал крышу вагона, покуда выходили, — так после написали и так с тех пор рассказывают. Правда ли это, я не знаю. Спросить его я не мог: когда я впервые увидел отца, он уже умирал. О самой известной минуте его жизни я знал ровно столько же, сколько всякий читатель газеты.

В деле было всё, кроме того, что должен был помнить я.

Следствие Кони нашло скорость в шестьдесят вёрст вместо сорока, два паровоза, гнилые шпалы, неисправные тормоза, ворованные деньги и требование прибыть в Харьков вовремя во что бы то ни стало.

Он нашёл всё и не нашёл никого.

Виноватых оказалось столько, что не осталось ни одного. Министр путей сообщения отвечал за дорогу, но не за поезд. Инспектор императорских поездов отвечал за поезд, но не за путь. Начальник депо отвечал за паровозы и требовал быть в Харькове вовремя во что бы то ни стало, и это было усердие, за которое не судят. Управление дороги отвечало за шпалы и покупало их на те деньги, какие оставались после того, как часть уходила не туда. Каждый из них делал своё, и своё каждый делал плохо, и ни одного из них нельзя было привлечь за то, что делали остальные.

Суда не было. Троих уволили тихо, и один из них попросился сам.

А вывод Кони состоял из одной строки.

Полное неисполнение всеми своего долга.

Всеми. Не кем-нибудь.

— Вот отчего я подпишу, — сказал дядя. — Не оттого, что вы правы, а оттого, что я в Борках не был, а вы были. И я не хочу, чтобы через год кто-нибудь написал про моё поле такую же строчку.

* * *

Двадцать первого апреля приехал Витте, и с ним пришло второе, чего я в этом месяце не ждал.

Восемнадцатого числа в Петербург прибыл Ли Хунчжан.

Семьдесят три года, чрезвычайный посол богдыхана, ехал через Суэц, где его перехватил Ухтомский и пересадил на русский пароход, чтобы до Одессы с ним не поговорил никто другой. Формально он едет на коронацию. Едет он не на коронацию.

Витте изложил дело за четверть часа, и изложил хорошо. Дорога во Владивосток по прямой, через Маньчжурию, вместо кругового обхода по своей земле. Строит частное общество. Концессия оформляется не на Россию, а на Русско-Китайский банк. России отходит полоса отчуждения — с правом полиции и охраны.

— И всё это, ваше величество, надо решить теперь. Он пробудет до коронации и уедет после неё, а другого такого случая не выпадет ни ему, ни нам.

Я велел подать тетрадь.

В тетради с марта прошлого года стояло: всё приобретённое на том берегу приобретается открытым договором, за названную плату и с заранее посчитанной ценой обороны. Без подписи военного ведомства приобретение не совершается.

Полоса отчуждения с правом полиции и охраны есть приобретение. Как её ни назови и на чей банк ни оформи.

37
{"b":"978114","o":1}