* * *
Первый отчёт я прочёл с удовольствием. Второй испортил всё, и испортил не тем, что был плох.
Тульский сообщал: в училище состоит сорок восемь, посещает в среднем тридцать девять.
Пензенский, из Нижнеломовского уезда: состоит пятьдесят два, посещало в течение зимы пятьдесят два.
Я перечёл вторую строку дважды и понял, что это не хвастовство и не подлог. Пензенский считал иначе: он считал всех, кто был в школе хоть однажды за зиму, — и по его счёту получалось пятьдесят два, и счёт этот был верен.
Вятский считал по третьему способу: сорок один по списку, но «за исключением выбывших» — двадцать девять.
Смоленский приложил ведомость по месяцам и не вывел итога вовсе, написав, что итог зависит от того, что считать, а этого ему не указано.
Тамбовский написал число одно и без объяснений: тридцать четыре.
Симбирский вместо числа прислал две страницы о том, что мерить посещаемость в феврале несправедливо, потому что в феврале корь, и приложил свидетельство фельдшера о том, что училище стояло закрытым одиннадцать дней.
Восьмой уезд, тот самый, что вошёл в программу последним и по второму подтверждению, прислал отчёт короче всех и лучше всех написанный, и я не поверил ему ни на грош по этой самой причине.
А Порховский прислал два числа и одну строку, и о нём после.
Итого у меня на столе лежало восемь бумаг. В четырёх слово «посещает» значило четыре разные вещи: среднее за зиму, всех бывших хоть однажды, список за вычетом выбывших и ходящих ежедневно. В остальных четырёх оно не значило ничего.
Ни один из восьми не был обязан присылать мне вообще ничего.
Число учащихся в империи собирает инспектор при ежегодном объезде; затем оно идёт к директору народных училищ и в губернаторский обзор. Цифра будет через полтора года, когда поправить уже ничего нельзя.
Затребовать её теперь нельзя: начальные училища освобождены от всяких срочных ведомостей.
Значит, восемь уездов добровольно и добросовестно прислали числа, которые не сошлись: всякий считал так, как считал честнее.
Соврал бы один — я бы его поймал. Восемь честных дали мне восемь несравнимых чисел, и сравнить их было нельзя ничем.
Я просидел над ними до самого выезда и не придумал ничего.
* * *
В крепости было холодно так, как бывает только там: собор большой, натоплен по-зимнему, а от плит тянет снизу, и это чувствуешь ногами через всю службу.
Стояли, как стоят. Мама приехала из Аничкова, дядья с жёнами, Ксения с Сандро. Аликс стояла рядом со мной и держалась прямо, как всегда, и за всю панихиду не переменила положения ни разу.
Пели хорошо. Тут всегда поют хорошо.
Гробница деда белая, и на ней нет ничего, кроме имени и двух дат. Между этими двумя датами помещается освобождение двадцати двух с половиной миллионов душ обоего пола, суд присяжных, земство, всеобщая воинская повинность — и шесть покушений, если считать так, как считали при нём. Последнее удалось.
Я стоял и думал о своих восьми бумагах. Мне за это было неловко, и я всё равно о них думал: так уж человек устроен. Да и деду, надо думать, это было бы понятнее, чем кому другому.
Он ведь тоже заводил учреждения, которые после него считали каждый по-своему.
И вот там, в крепости, когда служба шла уже к концу, мне пришло в голову простое.
А искать надо было в том, чего мне прислать не могли.
Училище по закону не отчитывается. Учитель может писать или молчать, управа считает по решению собрания, инспектор приедет осенью.
Но чтобы в училище всю зиму было тепло, кто-то должен был всю зиму возить туда дрова.
Дрова — мирская повинность, разложенная по дворам: сколько подвод с тягла. Приговор лежит в волостном правлении, под крестами и рукоприкладствами людей, которые возили дрова своими лошадьми и помнят каждую поездку.
Училище о себе не сообщает ничего.
Общество, которое его топило, сообщает о себе всё, ибо за это платит.
* * *
Из крепости мы вернулись в четвёртом часу, и я велел подать все восемь приговоров, которые лежали при декабрьских донесениях, и семь ведомостей о вывозке — по числу тех уездов, где дрова возят, а не покупают.
Восемь приговоров легли полукругом. Семи соответствовали подённые ведомости; против Тамбовского лежали счета торговца и акт приёмки. От каменного пола собора холод всё ещё шёл через подошвы, и я невольно поставил ноги на перекладину стула. На столе тот же холод уже обращался в дрова.
Проверить можно было пять месяцев, с октября по февраль. В классе полагалось тринадцать-пятнадцать градусов Реомюра, но нормы дров для училища не существовало; ближайшая была написана для чиновничьих квартир военного ведомства.
Свешников нашёл её, раскрыл, прочёл заголовок и закрыл.
— Не то, — сказал я.
Он отложил книгу на пол. Освободилось место для восьми небольших листов.
Все училища были одного устройства: один этаж, одна классная, две комнаты учителю, две печи — классная и квартирная. Ведомости считали обе печи вместе. Я не знал, сколько сажен им положено. Но семь одинаковых зданий стояли в одной зиме. Они друг другу и норма.
Свешников читал, я записывал.
Тульское — двадцать четыре сажени за пять месяцев. Пензенское — двадцать две. Вятское — двадцать девять; там холоднее и лес свой. Смоленское — двадцать три. Симбирское — двадцать одна при одиннадцати днях простоя. Порховское — двадцать пять.
Последнюю ведомость он сначала положил не в ряд, а поверх остальных. Я вернул её на место.
Восьмое — шесть.
На каждом листе стояло, сколько дворов возило и сколько раз ездило. Подделать эти записи одному писарю было мало: пришлось бы заставить дворы забыть, когда они запрягали своих лошадей.
— Пустую избу могли топить? — спросил я.
Свешников потёр ладонью колено, согревая пальцы.
— Неделю могли. На второй сход спросил бы, отчего тягла возят в дом, куда дети не ходят.
Дрова доказывали только огонь. Но поимённая раскладка показывала, как долго деревня соглашалась этот огонь кормить. На пяти листах подводы шли ровно, месяц за месяцем.
В Симбирском феврале зияли одиннадцать пустых дней. Свешников принёс записку фельдшера и положил её в этот промежуток. Корь. Одиннадцать дней училище стояло; за всё это время не приехало ни одной подводы. Фельдшер писал о детях, староста — о лошадях. Строки совпали по дням.
Тамбовский пакет в общий ряд не вошёл. Там лес не рубили, а покупали; об этом уезд предупредил ещё в июне и тогда же приложил цену. Вместо возок лежали счёт торговца, расписка и акт обмера с четырьмя подписями, одна из них — человека, платившего из мирского сбора.
Свешников поставил ладони ребром, изображая поленницу.
— Сажень в длину и вышину. Третья мера — полено.
Поленница давно сгорела, но в день приёмки четверо могли взять меру руками, и один платил за неё общественными деньгами. Тамбовское число шло другой дорогой, зато оставляло след.
На восьмом листе, написанном лучше всех, стояли октябрьская и декабрьская вывозки. Между ними и после них белело место. Я провёл ногтем от декабря до края бумаги. Ни одной подводы.
Запрос ушёл земскому начальнику, не в управу. Через неделю пришёл короткий ответ: приговор постановлен, дрова разложены; общество наняло возчика за деньги, денег ему не платили с декабря. Школу топили остатком осенней вывозки, через день. Термометра в классе не было вовсе.
Свешников поднёс лист к окну, проверяя, не стёрта ли строка. Бумага была чиста.
Это было единственное место за всю зиму, где мне соврали, и соврали не в числе, а в умолчании: лучший из восьми отчётов не содержал ни единой неправды.
Оставался Порховский.
Порховский прислал два числа.
Дров вывезено сполна и в срок, по приговору села, что при почтовом тракте, — того самого, которое постановило свой приговор одиннадцатого января, когда заречьевские дрова кончились, а зима не кончилась.