Второго источника не было.
* * *
До срока оставалось семь часов.
На столе рядом с семью соглашениями лежала пустая обложка. Я велел оставить её на месте, хотя секретарь дважды предлагал убрать: пустота раздражала сильнее задержки. На корешке уже стояло название уезда, ниже — дата, а внутри не было ничего. Если к вечеру ответ не придёт, обложку всё равно подадут мне вместе с остальными, и отсутствие восьмой подписи станет не случайностью, а результатом. За следующие полчаса в приёмную трижды приносили телеграммы. Все касались других дел: железнодорожного тарифа, назначения, запроса из Москвы. Я читал первые слова, возвращал лист и снова видел пустое место на столе. Семь готовых соглашений можно было подписать и объявить успехом. Пустая обложка не позволяла забыть, что обещано было восемь.
Простейшее было очевидно и лежало на поверхности, и всякий на моём месте так бы и сделал: дать четверть распоряжением. Двадцать одна копейка. Уезд беднейший, все это знают, и никто в целом свете не станет спорить, что там нужнее, чем в Тульской.
Четверть часа решение делалось всё привлекательнее: выгода приходила нынче, расплата — неизвестно когда и к кому.
За двадцать одну копейку я мог купить целый уезд, восьмую подпись к сроку и спокойный вечер, и не потерять при этом решительно ничего, что можно было бы предъявить или сосчитать.
А потом я представил себе, как это будет выглядеть в августе.
В августе выяснилось бы: правило, впервые применённое к живому уезду, государь отменил за двадцать одну копейку. В пользу хороших людей — значит, в следующий раз попросят отменить его в пользу других, сославшись на этот уезд.
Отступиться от уезда было нельзя тем более. Дать треть вместо четверти означало потребовать с беднейших на треть больше того, что они могут внести, не залезая в новую недоимку, — то есть выстроить школу за счёт ровно того самого взыскания, ради облегчения которого всё это и затевалось; и через год мы имели бы прекрасное здание с двойными рамами, поставленное на описанных коровах.
Оба простых выхода вели, стало быть, в одно и то же место: в бумагу, которая через год станет доводом против меня самого.
Значит, второй источник надо было найти, и найти его надо было до вечера.
Я послал за Свешниковым и спросил его прямо: где в империи ещё считают крестьянскую недоимку, кроме казённой палаты.
Ответил он не вдруг.
Сперва сказал, что нигде, потому что окладные списки одни, и всякий другой счёт есть их же список, только переписанный, — и вот это, по его словам, и есть беда всего податного дела: сколько ни спрашивай, ответ придёт из одного и того же места.
Потом поправил очки.
— Разве что земский начальник, ваше императорское величество.
— Он ведает недоимку?
— Он ведает не недоимку. Он надзирает за сбором. — Свешников заговорил тем вторым своим голосом, и стало ясно, что дальше пойдёт то, о чём он думал давно. — Извольте различить. Казённая палата пишет, сколько числится. Земский начальник видит, чем взыскивают. У него по участку идут дела о понудительном взыскании: у кого описали имущество, у кого продали с торгов лошадь, корову, самовар, кому дана отсрочка миром. Это не список недоимки. Это список того, чем за неё заплатили.
— И это другой источник?
— Совсем другой, ваше величество. Он не по финансовому ведомству. Он по внутренним делам. И друг у друга они не списывают, потому что друг друга не любят.
Я велел телеграфировать в губернию и запросить у земских начальников трёх участков одно: число дворов, по которым за минувший год состоялось понудительное взыскание с описью или продажей.
Ответ пришёл в четвёртом часу. До срока оставалось три часа.
Он был хуже, чем ожидалось, и хуже настолько, что в комнате замолчали.
По окладным спискам уезд не дотягивал до беднейшего разряда на двадцать одну копейку. По делам земских начальников выходило, что в минувшем году имущество описывали в каждом седьмом дворе трёх участков, а продавали с торгов — в каждом семнадцатом.
Недоимка выглядела небольшой потому, что её взыскивали раньше, чем она успевала стать цифрой.
Окладные списки сходились до последней копейки, а вывод из них выходил обратный истине.
Я сидел с этими двумя числами перед собою и додумывал то, что додумывать не хотелось. Каждый седьмой двор — это не цифра, это когда по деревне в сто дворов приходит человек с понятыми четырнадцать раз в год, и всякий раз это видят все остальные. Каждый семнадцатый — это когда у соседа со двора уводят корову, и корову эту потом видят у нового хозяина в трёх верстах, и мальчик, которого мы собираемся посадить за парту в этой самой школе, ходит мимо неё в церковь.
И вся эта работа, сделанная исправно и по закону, приводила к тому, что в петербургской ведомости уезд выглядел зажиточнее соседнего — где взыскивали лениво и где недоимка спокойно росла, дожидаясь очередного всемилостивейшего сложения.
Порядок наказывал за порядок. Не по злому умыслу и не по чьей-нибудь корысти: просто потому, что мерили одним числом, а число это показывало не бедность, а расторопность исправника.
— Пётр Иванович, — сказал я, — почему этого никто не знал?
— Знали все, ваше величество. Земский начальник знал по своим делам, палата — по своим. — Он пожал плечами. — Их никогда не клали рядом.
Первым моим движением было обрадоваться, и я успел даже сказать вслух что-то вроде «вот и подтверждение», прежде чем сообразил, чему, собственно, радуюсь.
Я нашёл бумагу, позволявшую сделать то, что собирался, и едва не принял основание за истину.
Поэтому вместо распоряжения по восьмому уезду я велел сделать другое.
Запросить дела земских начальников по всем восьми — включая семь, уже подписанных нынче утром.
Свешников понял первым и сказал прямо, что это может выйти скверно: ежели по какому-нибудь из семи откроется обратное, придётся или менять разряд у уже подписанного соглашения, или объяснять, отчего не меняем.
— Придётся, — согласился я. — Лучше в июне, чем в марте.
К двадцатым числам Свешников разложил передо мной восемь мест. В одном лежала прежняя справка восьмого уезда, в шести — новые ответы; седьмое оставалось пустым. Он подвинул к этому месту узкую бумажную полоску с названием участка, чтобы пустота тоже имела имя.
Пять ответов почти легли поверх окладных списков: строки просвечивали одна сквозь другую, и расхождения приходилось искать ногтем. В шестом две цифры разошлись, но не туда, куда ожидала казна. Уезд, отнесённый к средним, по делам о взыскании выглядел благополучнее, чем по спискам.
— Переменить разряд? — спросил Свешников.
Я положил обе бумаги рядом. На одной бедность была больше.
— Нет. Худшее число остаётся.
Он ничего не ответил и перевязал листы одной тесёмкой. У пустого места тесёмки не было: земский начальник того участка второй год как переведён, а дела его никто не принимал. Ответить было некому.
Четвертную долю восьмой уезд получил по второму подтверждению. На полях основания я велел сохранить и первое число — те самые двадцать одну копейку, из-за которых всё остановилось утром, — а ниже написать названия обоих ведомств.
Свешников поставил между ними скобку и вопросительно посмотрел на меня.
— Главного не будет, — сказал я. — При расхождении берём худшее.
— И когда дела земского начальника покажут уезд богаче?
Я коснулся связки, которую он только что затянул.
— Тогда остаётся число палаты. Мы кладём рядом то, что начислили, и то, чем уже заплатили. Жалость тут ни при чём.
Он переписал правило начисто. В готовой строке два ведомства впервые стояли на равных; ни одному не досталось последнего слова.
* * *
Восьмое соглашение подписали в семь часов вечера пятого июня. Опоздания не было. Запаса тоже.
Свешников подровнял стопку ребром ладони. Восемь бумаг, каждая листов по пяти; на верхней ещё блестела подпись. Я сидел один и, кажется, минут пять ничего не делал, а он стоял у шкафа и ждал, можно ли унести дело.