— А сорок седьмой год? — быстро спросил сыщик. — Валевская?
— Признал, — кивнула Шестакова. — До мельчайших деталей описал, как душил ее шелковым шнуром на Путяевских прудах. Сказал, что это была его первая «муза». После чего его тогда же, в октябре сорок седьмого, срочно бросили на закрытый атомный объект на Урал по личному указанию Курчатова, и зверь затих на четыре года, лишенный доступа к театру. Медицинская экспертиза Института Сербского признает его вменяемым. Суд будет закрытым, Военная коллегия Верховного Суда СССР. Высшая мера, без права на помилование.
— А Бородин? Чекисты успокоились?
Вера едва заметно усмехнулась одними уголками бледных губ:
— Подполковник Бородин сегодня утром имел крайне неприятный разговор в городском комитете партии. Мальцев положил на стол первому секретарю копию протокола допроса академика с признанием вины и рапорт майора Крида о попытке срыва оперативных мероприятий органами госбезопасности. Бородину объявили неполное служебное соответствие за дезориентацию следствия. Дело остается в производстве городской прокуратуры и МУРа до передачи в трибунал. Полковник Дронов уже готовит приказ о представлении всей нашей группы к ведомственным наградам.
Платонов тяжело выдохнул, глядя на кружащиеся за стеклом снежинки:
— К черту награды. Главное — успели. Еще бы полминуты в том подвале, и мы бы привезли сюда труп.
Вера Николаевна повернулась к нему. Ее темные глаза смотрели на старлея серьезно, глубоко, без капли прежней процессуальной колкости и высокомерия, с которыми она встретила его в первый день расследования. Она видела перед собой не просто дерзкого фронтовика-оперуполномоченного, нарушавшего инструкции главка, а человека, который в одиночку пошел против всей системы казенного отрицания, доказал невозможное и вырвал живую душу из лап безумия.
Следовательница медленно сняла шерстяную варежку с правой руки. Ее тонкая, озябшая ладонь с коротко остриженными ногтями легла в широкую, перепачканную пороховой гарью и бинтами руку Платонова.
Рукопожатие получилось крепким, твердым и долгим. В этом простом солдатском жесте не было лишних слов, обещаний или чиновничьих восторгов — в нем звенело молчаливое фронтовое братство двух людей, выдержавших самый страшный удар и устоявших на краю бездны.
— Спасибо, Платонов, — тихо, почти шепотом произнесла Вера, не отводя глаз. — За все спасибо. Если бы не вы… я бы до сих пор искала английских шпионов среди декораций. Берегите ее. Она действительно удивительная.
Девушка мягко высвободила пальцы, поправила тяжелую папку под мышкой и решительным шагом направилась к выходу по длинному больничному коридору. Стул дежурного милиционера скрипнул, каблуки ее форменных туфель мерно застучали по метлахской плитке, удаляясь все дальше, пока звук окончательно не растворился в утреннем шуме просыпающегося корпуса.
Платонов постоял у окна еще минуту, слушая, как город за стенами начинает свой новый, мирный трудовой день. Затем повернулся, тихо отворил белую филенчатую дверь и вернулся на свой табурет в палату номер семь, где на тумбочке мерно отсчитывали секунды маленькие дорожные часы, а в воздухе пахло хвоей, камфарой и чистой, спасенной жизнью.
Глава 16
Ступени хирургического корпуса Первой градской встретили Алексея глухим, гулким холодом. Дверь с тяжелой пружиной захлопнулась за спиной, отсекая больничный мир с его въедливым духом карболки, хлорамина и прелого бинтового тряпья, а в лицо пахнуло чистым, почти хрустальным ноябрьским воздухом.
Шов на левом предплечье мерно и назойливо пульсировал под свежей марлевой повязкой. Старый врач зашил добротно, на совесть, стянув края распоротой шкуры суровой шелковой нитью, но каждый шаг по мерзлому гравию больничного двора отзывался в руке тягучей, горячей волной. Пальто висело на левом плече внакидку: пробитый скальпелем рукав суконного кителя фельдшерица распорола до самой проймы, и теперь холодный ночной сквозняк неприятно холодил голое тело под драпом.
Алексей вышел за чугунные ворота на Большую Калужскую и на секунду замер под круглым матовым фонарем, по привычке сунув правую руку в карман шинели.
Пальцы сами собой, без всякого участия разума, нащупали сплюснутый картонный коробок «Казбека». Плотный, ребристый край пачки казался продолжением собственной ладони — за последние четверо суток, пока они с Грачем и Шестаковой рыли носом промерзшую землю, табачный чад заменял и завтрак, и ужин, и сон. Стоило нервам натянуться до скрипа, как рука машинально выдергивала папиросу, чиркала серной спичкой о ребро, и в легкие шла густая, горькая смола, дарившая обманчивую передышку на пять минут.
Платонов медленно вытянул коробок на свет, поддел ногтем крышку и посмотрел на ровные бумажные гильзы. В горле сразу встал сухой, мерзкий комок, во рту разлилась кислая слюна заядлого курильщика, от которой заныли коренные зубы.
— Хватит, — вслух, негромко сказал старлей, глядя, как белый пар от его дыхания завивается вокруг фонарного столба. — Надышался уже. И эфиром, и гарью, и этой дрянью.
Он с силой захлопнул крышку, переломил пальцами торчащий картонный уголок и засунул пачку в самый глубокий потайной карман, за подкладку, подальше от шальных пальцев. Вместо папиросы вытащил из спичечного коробка простую осиновую спичку, обломил серную головку о пуговицу и сунул сухую деревяшку в зубы, прикусив ее резцами.
Голова после бессонных ночей казалась пустой и гулкой, словно медный котел. Машину Крид забрал с собой на Петровку, докладывать Мальцеву и расставлять караулы вокруг арестованного профессора, а Грач остался в дежурке отмокать над чайником. Алексей мог бы поймать попутный грузовик или дождаться дежурного ведомственного автобуса, но мысль о том, чтобы снова лезть в тесную, пропахшую бензином железную коробку и слушать чьи-то расспросы, вызывала глухую тошноту.
Хотелось просто идти. Медленно, не считая минут, переставляя гудящие ноги по широким тротуарам, пока ночной город смывает с души липкую грязь снегиревского подвала.
Ночная Москва готовилась к празднику. До седьмого ноября оставалось меньше двух суток, и столица в этот предутренний час напоминала огромный муравейник, затаившийся перед парадом.
Вдоль Калужской улицы на деревянных лесах копошились рабочие в брезентовых верхонках. Двое рослых мужиков при помощи пеньковых канатов натягивали на фасад жилого дома циклопическое полотнище кумача, на котором белыми полуметровыми литерами горело: «Да здравствует 34-я годовщина Великого Октября!». Полотнище хлопало на ветру, словно парус тяжелого баркаса, рабочие негромко переругивались сквозь зубы, придерживая углы баграми, а внизу, у подножия лесов, дымила железная бочка с углями, бросавшая багровые отсветы на заиндевелый тротуар.
Один из монтажников, пожилой мужик в заячьем треухе с опущенными ушами, спрыгнул с нижней перекладины, подошел к бочке погреть озябшие ладони и проводил Платонова долгим, цепким взглядом:
— Слышь, служивый! Покурить не найдется? С полуночи на ветру висим, пальцы к железу прикипают, а табак весь до трухи выдуло.
У Алексея внутри что-то предательски шевельнулось, рука сама дернулась к карману, где лежали нетронутые папиросы. Соблазн достать пачку, угостить работягу и заодно затянуться самому, оправдав это фронтовой солидарностью, был почти непреодолимым.
Он перекатил осиновую спичку языком из одного угла рта в другой, задержал дыхание, пережидая мутную волну никотиновой жажды, и покачал головой:
— Не курю, батя. Бросил с сегодняшнего дня.
Рабочий удивленно крякнул, смерив взглядом его забинтованную руку и погоны старшего лейтенанта:
— Надо же… Офицер, при портупее, весь в бинтах, а балуется характером. Ну, дело хозяйское. Бросать — оно правильнее, легкие казенным дымом забивать не след. Бывай, командир.
Платонов зашагал дальше, чувствуя, как по спине пробежал легкий озноб от одержанной маленькой победы над собственным телом. Мелочь, чепуха на фоне всего пережитого, но эта маленькая деталь возвращала ощущение власти над самим собой.