Когда ее пальцы коснулись стеблей, аромат сирени на секунду заглушил тяжелый театральный нафталин.
Майя уткнулась лицом в белые лепестки, подняла на Алексея сияющие, полные невыразимой благодарности глаза и тихо, одними губами, сквозь несмолкаемый грохот аплодисментов произнесла:
— Вы пришли… Спасибо вам, Алеша.
Сыщик лишь слегка склонил голову, приложив руку к сердцу, и отступил в полумрак кулис, растворяясь среди восторженной толпы рукоплещущей столицы.
Глава 32
За кулисами Большого театра пахло совсем иначе, чем в парадном партере. Сюда не долетал сладковатый дух французской пудры из министерских лож; здесь пахло истолченной в порошок канифолью, сыроватым холстом тяжелых декораций, маслянистым театральным гримом, крепким чаем и старым полированным дубом балетных станков.
В узких сводчатых коридорах, помнивших еще шаляпинские шаги, царила деловая, на первый взгляд хаотичная суета. Мимо Платонова, едва не задевая его полы пальто, пролетали костюмерши с охапками парчи и тюля, рабочие сцены с грохотом перекатывали фанерные щиты с нарисованными лебедиными заводями, а скрипачи в расстегнутых фраках торопливо курили в форточку у черного выхода, стряхивая пепел в жестяные банки из-под монпансье.
Алексея перехватила пожилая женщина в строгом черном платье с приколотыми к груди портновскими булавками. Окинув серый бобрик сыщика быстрым, наметанным взглядом, она молча кивнула в сторону бокового коридора:
— Вы к Лавровой? Проходите в малый артистический буфет, молодой человек. Она там, от дирекции и поклонников спряталась. Только не засиживайтесь, девочке еще грим смывать и ноги бинтовать.
Малый буфет для солистов труппы оказался крошечной комнатой с низким лепным сводом и тяжелым круглым столом под зеленой суконной скатертью. На белом мраморном подоконнике среди пустых чайных чашек и раскрытых партитур в высоком хрустальном кувшине с водой стоял его сноп белой сирени. Веточки расправились в тепле, и комната была наполнена их чистым, чуть терпким весенним духом.
Майя сидела в глубоком кожаном кресле у остывающего самовара. Поверх сценической белой пачки Одетты была накинута толстая пуховая шаль крупной вязки, укутывавшая узкие плечи до самого подбородка. На ногах вместо шелковых пуантов уже были надеты мягкие войлочные туфли, а на коленях лежали эластичные шерстяные повязки для согревания связок. Грим она смыть еще не успела: густые стрелки у глаз делали ее взгляд огромным, мерцающим в полумраке, но щеки горели живым, неподдельным жаром победителя.
Увидев на пороге Платонова, балерина шевельнулась, собираясь подняться, но Алексей предостерегающе поднял ладонь:
— Сидите, Майя Алексеевна. Никаких поклонов, вам сегодня кланялась вся Москва.
Она с облегчением откинулась на спинку кресла и улыбнулась — устало, светло и так обезоруживающе просто, как улыбаются только близким людям, с которыми не нужно держать осанку примы:
— Ноги гудят так, будто я пешком отсюда до Серпухова добежала. Садитесь к столу, Алеша. Там в графине вишневая наливка, буфетчик дядя Семен специально для солистов держит. Нальете нам по капле? В горле пересохло, а чайник остыл еще в начале четвертого действия.
Платонов скинул пальто на свободный стул, подошел к буфетной стойке и наполнил два тонких хрустальных лафитника густой, рубиновой ягодой.
Один он бережно подал девушке, второй оставил перед собой. Майя сделала крошечный глоток, прикрыла глаза, наслаждаясь теплом, и повернула лицо к подоконнику, где белели влажные лепестки сирени:
— За цветы… отдельное вам спасибо. Все принесли казенные розы из цековского гаража, а вы принесли майский воздух. Я когда их увидела у рампы… у меня внутри всё перевернулось. Подумала: значит, не приснился мне тот ноябрьский Нескучный сад. Не приснились ваши стихи под ротондой.
— Разве такие ночи могут присниться? — Алексей улыбнулся краешком губ, вертя натертую ножку рюмки в пальцах. — Вы сегодня творили чудеса, Майя. Я в партере сидел рядом с седыми академиками — они дышать боялись на ваших тридцати двух фуэте. Будто не балет смотрели, а полет ласточки над пропастью.
— Это вы меня на сцену вернули, Платонов, — голос балерины стал тише, в нем зазвучали глубокие, сдержанные ноты. Она посмотрела на свои тонкие пальцы с чуть подрагивающими сухожилиями. — Если бы не вы… если бы вы не пришли в ту снегиревскую тьму, не вытащили меня на свет и не заставили поверить, что человек сильнее любого мясника… я бы сейчас либо в сырой земле лежала, либо по углам от шорохов вздрагивала. Каждый мой шаг сегодня, каждый взмах руки — это вам поклон. За жизнь мою.
Алексей покачал головой, мягко, но твердо отводя ее слова:
— Вы сами себя вернули. Я лишь дверь в подвал вышиб, а поднимались по лестнице вы своими ногами. У вас стальной характер, Майя. Другая бы сломалась и в провинцию сбежала, а вы вышли и доказали, что искусство сильнее подлости.
Они замолчали.
В буфете тикали старинные настенные часы в ореховом корпусе, отмеряя секунды размеренным деревянным стуком. За стеной приглушенно доносились голоса оркестрантов, складывавших виолончели в бархатные футляры, и шуршание щеток полотеров в пустеющем партере.
И в этой тишине, висевшей между ними, без лишних слов проступила та самая простая и неумолимая правда, которую оба чувствовали с первой минуты этой встречи.
Они принадлежали совершенно разным мирам.
Ее мир был здесь: волшебный, парящий под золотыми плафонами, сотканный из партитур Чайковского, шороха шелка, рукоплесканий партера и строгой, почти монастырской дисциплины у балетного станка. Мир возвышенный, хрупкий, требующий служения без остатка.
А мир Платонова оставался за тяжелыми гранитными стенами театра. Это был мир промозглых тупиков Басманного района, мерзлых сугробов Чистых прудов, автоматных гильз на снегу, пьяной лагерной ненависти и бесконечной, изматывающей службы на Петровке, где завтрашний день никогда не гарантирован. И в том, его настоящем мире уже была женщина — Вера Шестакова, которая вместе с ним делила пороховой дым засад, мерзла в подвалах и грела его раненую руку в тишине коммуналки.
Майя подняла глаза, посмотрела на Платонова долгим, понимающим взглядом взрослой, мудрой женщины, прошедшей через край бездны, и слабо, чуть грустно улыбнулась:
— Вы ведь больше не придете за кулисы, правда, Алеша?
Алексей не стал юлить и прятать глаза за дежурными вежливыми фразами. Он ответил прямо, как привык отвечать на фронте и на допросах:
— Не приду, Майя. В зрительный зал — приду непременно, из последнего ряда буду смотреть и радоваться за ваш успех. А сюда… здесь вам нужны другие люди. Те, кто живет музыкой, а не сводками происшествий. Мое место на мостовой, в грязи. Там работы еще на сто лет вперед припасено.
Балерина медленно кивнула, накрыв своей тонкой, холодной ладонью его широкую, обожженную порохом руку:
— Я знала. Еще в саду поняла, когда вы стихи читали. Вы особенный человек, Платонов. Вы как страж у ворот: стоите на ветру, чтобы в наш дом не ворвались волки. У вас там… есть кто-то, кто ждет со службы?
— Есть, — негромко отозвался Алексей, и перед внутренним взором мгновенно возникли темные, строгие и бесконечно преданные глаза Веры в полумраке каморки на Казенном. — Следователь прокуратуры. Мы с ней в одной упряжке.
— Берегите ее, — Майя сжала его пальцы чуть крепче, и в ее глазах блеснула чистая, кристальная теплота без тени женской обиды или ревности. — И себя берегите. Обещайте, что не дадите этим волкам сожрать ваше сердце. Вы удивительный. Настоящий. Я буду помнить вас всю жизнь, до последнего спектакля.
— Обещаю, Майя, — Платонов поднялся, аккуратно поднес ее руку к губам, коснувшись шершавыми губами тонких пальцев. — Танцуйте. Пока вы танцуете — этот город остается живым.
Он надел пальто, тихо притворил за собой тяжелую дубовую дверь буфета и пошел по длинному гулкому коридору к служебному выходу.