Старлей толкнул створку.
Крид сидел за своим массивным столом у распахнутого окна, впуская в комнату свежий мартовский воздух. На майоре не было кителя — широкие плечи великана обтягивала простая серая бязевая сорочка с расстегнутым воротом. Перед великаном стоял неизменный стакан с остывшим настоем таежных трав, а в руках он держал раскрытую папку с грифом «Совершенно секретно», испещренную непонятными карандашными пометками.
— Проводил невесту? — не оборачиваясь, глухо спросил майор, безошибочно узнав походку подчиненного.
— Проводил, Виктор Иванович. Дома все спокойно. Отец в порядке, завтра возвращается в клинику.
Крид медленно повернул к нему свое тяжелое, вырубленное из сибирского гранита лицо. В светлых глазах великана не было усталости, но на челе лежала печать такой древней, нечеловеческой думы, от которой у Платонова мороз продрал по коже:
— Хорошо, что спокойно. Только иллюзий не строй, Платонов. Сегодня мы им по зубам дали, они отползли. Но раненый зверь опаснее вдвойне. Осенью будет съезд партии. Начнется такая драка за власть вокруг кремлевской стены, какой эта страна сорок лет не видела. И полетят не мелкие доценты — затрещат министерства и маршальские дачи.
Майор захлопнул папку, и звук этот прозвучал в ночной тишине кабинета подобно глухому удару могильной плиты:
— Береги Веру, Алексей. Держи порох сухим, а сердце в броне. Настоящая буря еще только собирается над нашими головами. И встречать ее придется грудью. На все калибры.
Глава 36
Воскресный полдень заливал тихую Малую Бронную тем особенным, прозрачным золотом, какое случается в Москве лишь в пору первой настоящей весенней победы над затянувшимися холодами. Ветви старых лип за коваными решетками Патриарших прудов уже подернулись нежной, едва проклюнувшейся зеленой дымкой, в которой хлопотали ошалевшие от тепла воробьи, а по сухому асфальту гулко звенели колеса редких легковушек да постукивали деревянные каблучки нарядных москвичек.
Поднимаясь по широкой парадной лестнице доходного дома с лепными гирляндами на потолке, Платонов невольно одернул полы своего лучшего темно-серого шерстяного пиджака. После прокуренных кабинетов МУРа и вечной сырости засад этот чистый, вымытый с мылом подъезд с ковровой дорожкой казался осколком совершенно иной жизни. В правой руке старлей нес увесистый бумажный кулек с настоящей антоновкой и коробку шоколадного набора фабрики «Красный Октябрь», добытую через завмага на Смоленской не без содействия вездесущего Грача.
Дверь распахнулась в то же мгновение, едва палец коснулся пуговицы звонка, будто гостя караулили у порога последние полчаса.
— Проходи же, Алеша, ну что ты застыл как на посту! — Вера шагнула навстречу, и лицо ее озарилось такой чистой, неприкрытой радостью, от которой у бывалого опера на мгновение перехватило дыхание.
На ней было легкое креповое платье василькового цвета с круглым белым воротничком, подчеркивавшим тонкую шею, а темные волосы, схваченные гребнем из черепахового панциря, мягкими волнами рассыпались по плечам. Ничего не напоминало о той суровой следовательнице прокуратуры в форменном кителе с погонами юриста третьего класса: сейчас перед Алексеем стояла домашняя, сияющая молодая женщина, от которой веяло свежестью ландышевого мыла и счастливым предвкушением праздника.
Она приняла из его рук гостинцы, мимолетно, будто невзначай коснувшись прохладными пальцами его ладони, и этот крошечный жест отозвался в груди Платонова горячей, тугой волной.
— Проходите, дорогой Алексей Григорьевич, раздевайтесь непременно, — из глубины просторной прихожей, вытирая руки вафельным полотенцем, навстречу вышла Анна Сергеевна.
Мать Веры, одетая в строгое темно-синее шерстяное платье с жемчужной брошью у ворота, держалась с той врожденной петербургской благожелательностью, которая не подавляет гостя величием, а сразу вводит его в круг старых семейных друзей.
Из глубины пятикомнатной квартиры доносились упоительные ароматы настоящего воскресного пира: жареной с чесноком и розмарином телятины, сдобного теста со свежей капустой и крепко заваренного чая с бергамотом.
В большой столовой с четырехметровыми потолками и массивным дубовым буфетом, за стеклами которого мерцал парадный мейсенский фарфор, царило торжественное оживление. Стол, накрытый белоснежной камчатной скатертью с выбитыми вензелями, ломился от угощений, выставленных с той старомодной щедростью, какую в столице сохранили лишь немногие профессорские дома. Хрустальные салатники с квашеной слободской капустой соседствовали с тонкими ломтями малосольной осетрины, в серебряной корзинке высились еще дышащие жаром слоеные пирожки, а в тяжелых пузатых графинчиках с притертыми пробками играла рубиновыми искрами домашняя вишневая наливка и прозрачная зубровка.
Николай Петрович Шестаков стоял у высокого окна, выходившего в тихий Ермолаевский переулок. За прошедшие две недели от пережитого стариком кошмара не осталось и следа. Профессор выглядел подтянутым, гладко выбритым, в безупречной белой сорочке и строгом университетском сюртуке. Седая бородка клинышком была аккуратно подстрижена, а во взгляде серых умных глаз снова светилась та глубокая, неторопливая сила большого ученого, которую не смогли сломать ни доносы завистников, ни угрозы кабинетов госбезопасности.
Увидев Платонова, старик шагнул вперед широким, уверенным шагом и обеими руками сжал ладонь сыщика:
— Рад видеть вас в добром здравии, Алексей Григорьевич! Очень, бесконечно рад! Проходите к столу, гостем будете желанным и самым дорогим. Мы с Анной Сергеевной вас со вчерашнего вечера дожидаемся.
— Здравствуйте, Николай Петрович, — улыбнулся Платонов, отвечая на крепкое рукопожатие. — Вижу, клиника пошла на пользу. Говорят, на Пироговке студенты в коридорах хлопали, когда вы в аудиторию вошли?
— Хлопали, грешен, сорвали начало лекции по пропедевтике, — профессор добродушно усмехнулся в усы, но в глазах его мелькнула затаенная грусть. — Молодцы ребята, не побоялись показать свое отношение. Да и совет факультета встретил пристойно. Коренев, знаете ли, вчера спешно подал заявление об уходе по собственному желанию, сославшись на расстройство нервной системы. Кабинет освободил за полчаса, даже гербарии свои бросил. Туда ему и дорога. Но довольно о грустном! Прошу всех садиться. Верочка, золотко, подай приборы нашему герою.
Обед начался чинно, по старинному заведенному порядку. Анна Сергеевна разливала по глубоким тарелкам прозрачный янтарный бульон с домашней лапшой и нежными фрикадельками, а Вера хлопотала вокруг Алексея, подкладывая на его тарелку лучшие куски телятины и горячие пирожки.
Девушка сидела напротив, прямо под мягким желтым кругом тяжелого шелкового абажура с кистями, и почти не притрагивалась к еде. Ее темные ясные глаза неотрывно, с нескрываемым обожанием и трепетом следили за каждым движением Платонова — за тем, как он уверенно держит серебряную вилку, как спокойно и негромко отвечает на расспросы профессора, как на его мужественном, тронутом ранней сединой на висках лице вспыхивает сдержанная, обаятельная улыбка. Когда взгляды их случайно встречались над дымящимся блюдом, Вера чуть смущенно опускала ресницы, но уже через мгновение снова поднимала лицо, не в силах скрыть переполнявшей ее нежности.
Когда с бульоном и закусками было покончено, Николай Петрович постучал черенком ножа о тонкий хрустальный бокал, призывая к вниманию. В столовой воцарилась благоговейная, теплая тишина, в которой слышалось лишь мерное шуршание занавесок от легкого весеннего сквозняка.
Профессор наполнил рюмки граненой зубровкой, поднялся во весь свой высокий рост и повернулся к Платонову. Лицо пожилого врача стало строгим и необычайно торжественным:
— Друзья мои. Мы собрались сегодня не просто отметить приход весны и окончание моих временных невзгод. Я хочу поднять этот бокал за человека, благодаря которому наш дом вообще остался цел. За тебя, Алексей.