Как же давно это было.
Я молча стоял перед фотографией. Пыль танцевала в косой полосе света, тишина давила на уши. Слёз не выступило, не так меня воспитали отец и дед.
— Ладно, — произнёс я наконец. — Ладно, прорвёмся. Я же приехал.
Снял рамку со стены, протёр стекло рукавом и поставил на верстак. Пора было браться за уборку.
Но только закатал рукава, как в углу за стеллажами что-то завозилось и зашуршало.
Ну, наконец-то. Жив, курилка!
Я быстро нашёл в шкафу блюдце. Сполоснул под краном. Вода пошла ржавая, потом просветлела — хорошо. Вытер блюдце многострадальным рукавом. Налил молока из пакета.
Дальше нужно было следовать ритуалу.
Я поставил блюдце на подоконник, поклонился порогу, сел на табурет и стал молча ждать. С нечистью без вежливости никак нельзя.
Тишина в мастерской сделалась плотной, как вата. Где-то на улице прошумела машина, забрехала собака. Я сидел и ждал.
Прошло, наверное, минут пятнадцать, а может, двадцать. Может, зря я сижу? А вдруг шорох просто почудился мне?
Я начал считать варианты. Если домовой ушёл, это плохо, конечно, но не полная катастрофа. Если угас — хуже, нужно будет срочно оживлять мастерскую, искать нового маленького хозяина. А сумею ли я его найти?
Ну, где же он? Ну, не мог же он так быстро угаснуть?
Бесхозный дух без хозяина, без живого присутствия в доме, держится год, ну, два от силы.
Дед умер три года назад. Отец… А вдруг домовой вообще не принял его за хозяина?
Я смотрел на блюдце и думал: вот сейчас встану, вылью молоко и уеду. Если домовой ушёл или умер, мастерская тоже умерла. Зря приехал. Ничего тут уже не починить.
И тут за стеллажом с запчастями тихонько шаркнуло. Едва слышно. Будто кошка шебуршится.
Я затаил дыхание.
Из-за стеллажа высунулась рука. Маленькая, грязная. За ней — всклокоченная борода, в которой запуталась паутина.
Блеснули глаза. Они напоминали два уголька, а в них — ни капли радости.
Домовой Кузьмич смотрел на меня так, словно не узнавал или совершенно поставил на мне крест. Неужели, совсем позабыл или обиделся на людей?
Он был меньше, чем я помнил. Весь какой-то усохший, серый от пыли. Шерсть на загривке свалялась. Только глаза были всё те же — острые и недобрые, всё подмечающие.
— Кузьмич, хозяин приехал, — тихо сказал я.
Домовой выбрался из своего угла, где его просто так и не разглядишь, встал, опираясь спиной о шкаф, скрестил руки на груди. Мрачно оглядел меня сверху донизу. Хмыкнул недоверчиво.
— Явился-не запылился, — выговорил он наконец. — Отец у его помер, мастерская вся погнила, крыша течёт, руны осыпались. А он, значится, тут как тут.
Я мог рассказать в свою защиту многое. Что меня держала работа за тыщу вёрст. Что отец сам отмахивался, говорил по телефону «всё нормально, сынок», а я, дурак, верил. Что про долги узнал только от нотариуса.
Всё это было правдой, но домовой всё равно не поймёт. Для него это чужое.
Я молчал. Чего оправдываться? Жизнь такая, какая она есть. Главное, я вернулся, и теперь мастерская снова будет работать.
Наконец борода Кузьмича дрогнула, угольки глаз скользнули на блюдце.
— Пакетное, — буркнул он, и в этом одном слове было всё его презрение к новому веку. — Дед живое носил. С рынка, от Дарьиной коровы. Тёплое ещё. А ты — пакетное.
— Какое было, — ответил я. — Завтра поищу тебе живого.
Он фыркнул. Прошлёпал к подоконнику — мелкими, шаркающими шажками, чуть припадая на левую ногу. Влез по ножке табурета, перебрался на подоконник. Постоял над блюдцем, принюхался, скривил мордочку.
И всё-таки придвинул блюдце к себе. Подтянул поближе, к самой груди, словно боялся, что отниму.
— За-а-втра, — повторил он, не глядя на меня. — Говорить-то ты горазд. Все вы, люди, говорить гора-а-зды.
Но молоко не выпустил. Сидел, обняв блюдце, маленький, пыльный. В косом луче от окна было видно, как медленно разглаживается на его загривке свалявшаяся шерсть.
Я выдохнул. Впервые за весь этот день.
— Завтра, Кузьмич, — повторил я. — Завтра принесу живого молока.
Казалось бы, ну как можно любоваться на недовольного домового? Но я сидел и с улыбкой смотрел, как Кузьмич ворчит, но пьёт молоко.
— Давно последний клиент был? — спросил, когда он поставил блюдце.
Кузьмич почесал за ухом. Загнул указательный палец.
— Осенью приходили, было такое. Старуха с верхнего, утюг ей чинили — заклинание разгладки село. — Он загнул второй палец. — Потом мужик приходил с гравировкой на ноже. Отец отказал, сказал — не его профиль. — Третий палец Кузьмич загибать не стал. Нахмурился. — А потом… потом отец дверь закрыл. И больше не открывал никому.
— Совсем?
— Совсем. — Домовой развёл маленькими ручками. — Сидел вон там, где ты сейчас сидишь. Бумаги эти людские читал. День читает, ночь читает. Телефон звенит, а он его не берёт. Опять звенит — не берёт. Я ему подсовывал — он отодвигал. Он и тебя звать не хотел.
Я покивал молча. Сказать домовому мне было нечего.
— Он и чай перестал пить, — добавил Кузьмич обвинительно. — Раньше всегда чайник кипятил. А под конец — нетути. Холодный чайник стоял.
Я ещё раз кивнул. Ну что тут скажешь?
Мы долго сидели с Кузьмичом молча, думая каждый о чём-то своём. Дневной свет за окном потихонечку угасал, в мастерской становилось сумрачно, и только глаза домового поблёскивали двумя угольками.
Я поднялся и включил свет. Нашёл ведро, тряпку и веник.
— Так ты взаправду надолго приехал? — недоверчиво удивился Кузьмич.
Голос был по-прежнему ворчливый, колючий, но было понятно уже, что домовой очень соскучился по людям и глубоко в душе очень рад мне.
Намочив тряпку, я первым делом стёр пыль с верстака. Под ней проступило старое тёмное дерево, отполированное руками трёх поколений. Тёплое на ощупь, даже как будто живое.
— Насовсем я приехал.
Кузьмич фыркнул громко, презрительно, будто я сморозил глупость.
— Ага. Насовсем он приехал, как же. Все так говорят. А потом молоко скиснет — и нету вас. — Он сполз с полки, кряхтя, отряхнул невидимую пыль со штанов. — Тут ремонта на год. Оборудование село, руны поплыли.
— Ремонт начну прямо завтра, — пообещал я.
— За-автра, — проворчал домовой и добавил совсем тихо, так что я едва расслышал: — Лучше бы завтра молока принёс свежего.
— Будет тебе молоко, Кузьмич. Утром. А сейчас надо заняться порядком. Как мне тут спать, в такой-то пыли?
Домовой не ответил, да я пока и не ждал от него никакой помощи.
Подошёл к стеллажу и начал уборку с верхней полки. Методично, как учили отец с дедом. И порядок наводил, и проверял, где какой инструмент лежит.
Ещё один рунный резец обнаружил в фетровом чехле, замотанном бечёвкой. Костяная рукоять потемнела, но цела — ни трещины. И сталь хорошая, родовая.
Потом нашёлся набор щупов-диагностов. Семь штук, в потёртом кожаном свёртке с петлями. Наконечники окислились, мана сквозь них пойдёт с шумом, как вода сквозь ржавую трубу. Лишь шестой, самый тонкий, для рунных капилляров — живой и чистый, будто вчера из лавки.
Мерный кристалл на маноёмкость лежал на средней полке в коробочке с ватой. Достал его и сразу увидел трещину, что шла наискось через всю грань.
Сердце ёкнуло: таким без калибровки мерить, что с кривой линейкой дом строить.
Но приложил кристалл к щупу, погонял по контуру капельку остаточной маны из собственного пальца, и кристалл откликнулся ровно. Калибровку он всё-таки не растерял.
— Это дед его уронил, — неожиданно возник за спиной Кузьмич.
Я улыбнулся и продолжил протирать и разбирать полку. Не выдержал Кузьмич, включился в работу. Будет ему завтра парное молоко.
Паяльник обнаружился на нижней полке, в самом углу. Старый, ламповый, с серебряным жалом. Дед мне на него в детстве даже дышать не давал.
Я воткнул шнур от паяльника в сеть, и через минуту жало налилось теплом. Работает!