Обритый запомнил его три раза. Костя это отметил еще тогда.
— Эй! — заорал Костя. — Эй, вы! Не стойте!
Обритый обернулся на голос.
Он поднял руку. Не в приветствии, а как поднимают руку, когда хотят сказать «тихо».
Тум.
И полог над ними раскрылся.
Костя потом много раз пробовал это описать себе и каждый раз бросал.
Сверху, из зеленого, пробив листву, опустилась нога.
Он назвал ее ногой потом, а в ту секунду не понял, что это. Из полога вышел столб. Серый, суставчатый, толщиной со взрослый ствол, он шел вниз сегментами и на середине пути изогнулся назад, как изгибается коленом кузнечик. И кончался он не ступней. Он кончался широкой плоской подушкой, серой, гладкой, размером с телегу.
Подушка опустилась в воду в двадцати шагах от тех трех.
Тум.
Вода поднялась стеной и ударила Косте в грудь.
Он удержался. Он смотрел вверх, и там, за первой ногой, выходила вторая, и третья, и он понял, что их много и что они выходят из зеленого в разных местах, и что то, к чему они прикреплены, находится над пологом.
Оно шло сверху леса. Оно было такое большое, что ноги его доставали до земли через сорок метров кроны, а само оно шло по верхам, и увидеть его целиком было нельзя. Костя видел только ноги, восемь или десять, и еще какую-то тень в зелени, огромную, шевелящуюся, когда листва расходилась.
(Пастух. Уровень 18.)
Глава тринадцатая. Мамка и отряд
Внутри дерева пахло хлебом.
Костя вошел через щель первым и остановился, потому что не ждал этого запаха. Он девять дней нюхал кровь, тину, гниль и мокрую шкуру, а тут пахло печеным хлебом, и от этого запаха у него подкатило к горлу сильнее, чем от вешателей.
Дерево внутри было пустое, и пустота эта уходила вверх метров на тридцать, до того места, где ствол смыкался и превращался в темноту. По стенам, по внутренней стороне коры, шли наросты полками, и на этих полках стояли и лежали вещи. Плошки. Свернутые тряпки. Вырезанные из дерева фигурки. Свеча, стоявшая на своем натеке воска, как на пне.
А на стенах, там, где кора была светлее, были рисунки.
Костя пригляделся и понял, что рисовали углем и что рисовали дети. Домики. Солнце с лучами. Кораблик. Человечки, взявшиеся за руки, и рядом с человечками нацарапанные имена, буквами вкривь и вкось.
Имен было много. Костя не стал считать, но их было больше сорока.
Свет шел от гнилушек, наросших вдоль стен, и был он желтый, теплый и слабый, и в этом свете вокруг сидели дети.
Их было пятнадцать.
Костя пересчитал, потому что не мог не пересчитать. Пятнадцать детей от совсем маленьких, лет пяти, до таких, как Митя, и все они сидели на настиле из плоских корней, и все смотрели на него.
Они не испугались. Они не обрадовались. Они просто повернулись и смотрели, все одновременно, и в этом «все одновременно» было то, что Косте не понравилось.
Живые дети так не делают. Живые оборачиваются по одному, кто быстрее, кто медленнее, кто дернет соседа за рукав, кто спрячется. А эти повернулись как одна вещь.
— Здравствуйте, — сказал один из них.
— Здравствуйте, — сказали остальные.
Не хором. Просто один за другим, с малой задержкой, как эхо.
И тогда в глубине дерева, за детьми, шевельнулось то, что Костя сначала принял за корни.
Она была большая.
Костя понял это не сразу, потому что она сидела и потому что ее нижнюю половину не было видно. Она сидела в дальнем конце дупла, у самой стены, и от того, где полагалось быть ногам, шли вверх и в стороны бледные тяжи, толстые, как руки, и они уходили в дерево, и дерево вокруг них было живое и мокрое.
Она вросла в это дерево, как Приросший врос в камень. Только Приросший лежал брошенным куском, а она сидела хозяйкой.
Выше пояса она была женщина.
Крупная, тяжелая, с полными руками, в чем-то вроде серого платья, которое ей кто-то сшил и сшил старательно. Лицо у нее было широкое, спокойное, немолодое и доброе. Волосы убраны назад и повязаны платком. Руки лежали на коленях, и на левой руке спал ребенок, года четыре, свернувшись, и она его чуть покачивала, и покачивала правильно.
Костя посмотрел на нее и понял, что она была бы красивой матерью.
(Мамка. Уровень 14.)
Четырнадцать.
Костя увидел цифру и не сдвинулся с места, и мысль у него была короткая и деловая: если она захочет, я тут лягу, и Бьорн ляжет, и никто ничего не сделает.
— Заходи, — сказала она. — Ты чего у порога встал. Дуй закрой, тут дети.
Костя шагнул внутрь и сел на корень, потому что стоять над сидящей женщиной было неудобно.
— Как тебя звать, — сказала она.
— Костя.
— А я Мамка. Меня тут все так зовут, я уже забыла, как по-другому. — Она покачала спящего. — Ты Мите сказал про Веру.
— Сказал.
— Зря.
— Может, и зря.
Она посмотрела на него, и Костя увидел, что глаза у нее живые и умные, и что она его не первый год делает, этот разговор.
— Ты думаешь, я его обманывала, — сказала она. — Из выгоды или из злости. Так ты думаешь?
— Не знаю, что я думаю.
— Знаешь. Ты думаешь, я ему соврала, что его бросили. — Мамка поправила ребенка на руке. — Я ему это сказала, потому что он третью неделю не спал. Он лежал и слушал, не идет ли кто по гати. Каждую ночь. Он худел и переставал есть, и я его теряла на глазах.
— И вы сказали, что его бросили.
— Я сказала, что ждать не надо. Это не одно и то же, милый, но для девятилетнего одно. — Она помолчала. — Он потом три дня плакал и на четвертый начал есть. Вот такая была цена.
Костя молчал.
— А ты пришел и все ему вернул, — сказала Мамка. — И теперь он будет опять слушать гать. Только теперь он знает, что она мертвая, и слушать будет уже не гать, а свою вину.
— Он теперь знает, что его не бросили, — сказал Костя. — Это другое.
— Это лучше, — согласилась она. — Ты прав. Это лучше, и я тебе за это скажу спасибо, потому что я так не умею. Я умею только чтоб они ели и спали.
Она сказала это без обиды. Она вообще ничего не говорила с обидой, и от этого разговор шел тяжелее, чем если бы она кричала.
— Я пришел его забрать, — сказал Костя.
Он думал, что она сразу оскалится. Она не оскалилась. Она вздохнула, как вздыхают на знакомую глупость.
— Ну конечно, — сказала она. — Все приходят забрать. За четыре года ко мне приходили одиннадцать раз. Ты двенадцатый.
— И?
— И одиннадцать раз я объясняла, а на двенадцатый мне уже лень, поэтому я тебя просто спрошу, а ты мне ответишь. Ладно?
— Спрашивайте.
— Куда ты его понесешь? — сказала Мамка.
Костя открыл рот.
— В деревню, — сказал он.
— В деревне детей нет. Ты видел. Знаешь почему?
— Мне сказали, что за ними приходят от вас.
— Приходят, — кивнула она. — А почему они мне их отдают, ты подумал? Пим тебя не пустил ночью, потому что у тебя порча была, а ребенка он отдаст мне без разговоров, за так, добровольно. Почему?
Костя не ответил.
— Потому что ребенок не поднимает уровень, — сказала Мамка. — Вот и все. Вся тайна. Он не может убивать, у него нет силы, а если нет уровня, то нет ничего. Ты в деревню его принесешь, а деревня уйдет наверх через неделю, потому что деревня всегда уходит, и он останется. Один, у частокола, за который его не пустят, потому что за вход платят искрами, а он их не заработает никогда.
Она чуть качнула спящего.
— И его съедят под стеной, — сказала она. — Как ту тетку, которая тут была до тебя, и как того мальчика, из-за которого я это все начала.
Костя посидел с этим.
— Который был первый? — спросил он.
Мамка посмотрела на него внимательнее.
— Ты соображаешь, — сказала она. — Да, был первый. Тимка. Восемь лет. Он был не мой, я его тут нашла, у воды. — Она смотрела мимо Кости, на дальнюю стену, где были рисунки. — Я его держала одиннадцать дней. Я тогда сама была не такая, я ходила, у меня уровень был девятый, я шла наверх и думала, что дойду.