Литмир - Электронная Библиотека

У угла Торговой встретился Залесский. Он шёл в толстом пальто и видавшей виды серой шапке, с небольшим тюком в руке (видимо, возвращался с книжной лавки). Увидев меня, остановился.

— Павел Андреевич. С наступающим.

— Вас также, Андрей Петрович.

Залесский коротко поклонился. За эти четыре месяца он стал у меня уже не «поднадзорным проблемой», а деловым приятелем на расстоянии. С октября, после моего разговора с ним и Добросклоновым, он не сделал ни одного политического шага в городе, зато сделал пять серьёзных педагогических: наладил работу кружка чтения по вторникам в воскресной школе, подружился с Красновым, помог составить две методички по географии России, прочёл старшим ученикам две лекции о Поволжье. ГГ знал: Залесский сейчас в лучшем состоянии, какое у него было за последние три года своей ссылки.

— Как у вас с Красновым?

— Нормально, Павел Андреевич. В январе планируем открыть второй класс — уровень посложнее, для тех, кто уже умеет читать.

— Хорошо. Распоряжусь, чтобы к январю дополнительно выделили свечки.

— Спасибо.

Мы прошли дальше. У Пушкарской, не доходя квартал, я увидел дом Варвары Рязанцевой. Он стоял на углу, двухэтажный, с резными наличниками, с фонарём напротив (один из тридцати). В окне на втором этаже был свет — Варвара, видимо, читала или писала у себя. Я не остановился. Сейчас было не время — до встречи с ней оставался месяц, три, может быть, полгода. Не сегодня. Сегодня у меня был свой день.

Я пошёл домой.

К пяти вечера подъехала Аграфена. Её привёз Прохор в санях — она не любила возить себя в кучерской повозке, предпочитала, чтобы вёз кто-то знакомый. Николай открыл ей дверь.

— Бабушка, с наступающим.

— Николенька. С наступающим.

Она разделась в прихожей. Глафира приняла у неё шубу. Аграфена прошла в столовую, где ждал накрытый стол: кулебяка с рыбой, жареная утка с яблоками, холодные закуски (грибы солёные, огурцы, капуста), медовуха в запотевшем графине, морс из клюквы для Николая и Аграфены.

Я встретил Аграфену у двери столовой.

— Аграфена Тихоновна.

— Павлуша. Всё прошло хорошо вчера в Казани?

— Хорошо. Рассказывал вам Николай?

— Немного. Ты сам расскажи за столом.

Мы сели. Глафира разложила еду. Николай разлил медовуху — и себе тоже, первый раз в доме. Аграфена не возразила. Мальчику шестнадцать лет, наливку на новогодний стол — разрешается.

Я коротко рассказал о поездке. Без волжских деталей, без погоды — самое главное: Долгушин обещал рекомендовать прекращение. Второй удар — в январе-феврале, к нему буду готов. Николай слушал внимательно. Аграфена — тоже, но без напряжения: у неё с декабря, после рождественского дня, появилось устойчивое внутреннее спокойствие про мою работу, которого раньше не было.

— Павлуша, — произнесла она, когда я закончил. — Ты теперь в губернии знаком с Долгушиным. Это уже другое дело. Когда знаком — работают иначе.

— Согласен, Аграфена Тихоновна.

— Помни это. Сделай так, чтоб в губернии тебя знали и помнили. Чтоб не через Гордеева, а мимо него.

— Буду стараться.

Она коротко кивнула. Этот совет был — практический, без религиозной окраски, деловой. Аграфена в свои шестьдесят четыре года имела в уездной жизни больше наблюдений, чем во многом я, и когда она давала совет такого рода, его стоило слушать.

Николай, который до этого молчал, осторожно сказал:

— Папа. Я сегодня перечитал письмо от Анны. Ту часть, где про ассистента доктора.

— Ну?

— Я думаю, она там не просто так.

Аграфена улыбнулась — мелко, в полщеки. Я это заметил.

— Что именно тебе показалось, Коля?

— Как она о нём пишет. Не двумя словами, а отдельной мыслью, с запятой: «Анатолий Иванович». Имя-отчество. Не «ассистент» и не «Кошкин». По-взрослому, уважительно.

— Коля, — заметила Аграфена, — ты растёшь. В шестнадцать лет замечать такие вещи — это уже мужской навык.

Николай покраснел. Я улыбнулся.

— Пригласим их на Пасху, — сказал я. — Будем смотреть.

— Будем, — согласилась Аграфена.

Мы доели. Глафира унесла тарелки. Принесла чай с пирогом со сладким. Я читал вслух второе письмо Анны — короткое, в три страницы, которое пришло после большого тверского:

«Папа. Папа, не удивляйся, но я теперь, кажется, понимаю, почему ты так молчал в сентябре, когда я уезжала. Мне, видимо, важнее было уехать, чем остаться. Теперь я это знаю сама, без твоих слов. Николай Петрович Мохначёв мне вчера сказал одну фразу, которую я тебе перескажу: „Анна Павловна, дети растут не тогда, когда слушают родителей, а когда увидят мир вне их дома и узнают, что этот мир не враждебный“. Я знала это умом, но теперь чувствую. Спасибо, что отпустил. Обнимаю. Анна».

Николай стал серьёзным.

— Это не девочка пишет, — сказал он тихо.

— Это уже не девочка.

— Выросла за три месяца.

— Да, — произнесла Аграфена. — За три месяца петербургского воздуха и тверского дома. В Бережанске бы ещё год назад в таком же возрасте писала про перья, чернила и что ей холодно в коридоре пансиона.

Мы пили чай ещё полчаса. Разговор шёл легко, без принуждения. Я чувствовал, что этот семейный вечер — один из тех вечеров, которые в моём внутреннем календаре жизни отложатся как отдельный день, а не как часть декабря.

В десять Аграфена устала. Николай проводил её в отведённую комнату, где она на эту ночь должна была спать. Глафира принесла ей горячей воды и свечу. Я пошёл в свой кабинет.

В кабинете я зажёг одну свечу. Сел к столу.

Достал с полки большую тетрадь в тёмно-зелёном коленкоре, с тиснением — ту, которую я завёл в марте этого года отдельно от рабочей. Это был не дневник — в точном смысле слова, а личная хроника: в неё я записывал, по правилу два раза в месяц, то, что нельзя было писать в рабочую, но надо было зафиксировать. Для себя. Для чистоты памяти.

Я открыл первую запись.

«2 марта 1881 года. Второй день в теле Стрешнева. Глафира приготовила чай. Я его пил и не понимал, где я. Сегодня — пятнадцатый раз перечитал — я это уже понимаю: я здесь. Имя — Ракитин, я это знаю про себя. Имя для них — Стрешнев, я это признаю. Дальше — посмотрим».

Последняя запись была от пятнадцатого декабря, после торжества с освещением:

«Сегодня пошёл на Соборную посмотреть фонари. Горят. Люди проходят мимо них, уже не смотрят — привыкли. Это — привычка, которая для меня показатель настоящей инфраструктуры: ты её сделал, она стоит, люди забыли, что её не было. Через месяц уже никто не помнит, какая улица была без них. Хорошо».

Между первой и последней записью — тридцать восемь записей за десять месяцев. Я перечитал всё подряд.

Это заняло полтора часа.

Закончив, я взял перо и написал новую запись.

'31 декабря 1881. Последний день года по бережанскому счёту.

Десять месяцев в этом теле. Триста пять дней. Год — не календарный для Ракитина, но календарный для Стрешнева. У Ракитина первый раз в жизни получается, что эти два календаря совпали: тридцать первое декабря — и на меня, и на всех вокруг — одновременный конец прежнего и начало нового. Прежний — был Стрешнев, настоящий, которого сорок три года хоронили ломтевские вдовы и ильинские кузнецы. Новый — какой-то другой, не Ракитин и не Стрешнев, а кто-то третий, у кого ни документа нет, ни имени.

Что сделано за десять месяцев. Дамба — выдержала паводок, спасла город. Школа — сорок три ученика. Фонари — тридцать штук, горят. Первый кирпич — есть. Московская семья — закрыта по человечески, Серёжа отпущен с капиталом. Семья своя — приняла меня, всерьёз. Николай — почти мужчина, готов в инженеры. Анна — далеко и в хорошей руке. Аграфена — простила, приняла. Глафира — в доме. Ерофей — в доме. Прохор — в доме.

Что не сделано. Второго удара губернии — ещё не отбил. Цукерману полностью — не отдал. Варваре — ни слова не сказал за рамки деловых. С Мариной из Нижнеярска — не попрощался. С отцом — тоже.

70
{"b":"974503","o":1}