— Берём.
— Берём.
Он встал. У двери обернулся.
— Павел Андреевич. Одна деталь. Тарас Лукич сейчас бьёт не туда, куда бил в октябре. Тогда он бил в думу. Сейчас он бьёт в график. Это значит, он перешёл в режим мелкого изматывания. Ожидайте ещё несколько таких же шагов.
— Савва Парфёнович, я ожидаю. Спасибо.
Он вышел.
Я подошёл к окну. На Соборной уже стояли три новых столба: Савельич с бригадой управились за два дня, по графику. К концу декабря нам нужно было стоять все тридцать, к Николину дню шестого декабря — по крайней мере двенадцать, чтобы было, что зажечь на официальной церемонии. Теперь, с двухдневной задержкой, цифра двенадцать сдвигалась на восьмое. Торжество придётся переносить на один из воскресных дней, скорее всего — на одиннадцатое. Или делать первую половину, двенадцать фонарей, на Николин день, а вторую — к Рождеству.
Я записал в тетради: «первое декабря. Удар Гордеева по поставке. Перерасход 215 ₽, задержка 2 дня. Церемонию — на одиннадцатое декабря или делить пополам. Окончательно — после разговора с Серафимом о молебне и с Добросклоновым о порядке».
Савельич, когда Морозкин дал ему эту новость днём, не огорчился. По моим сведениям, он почесал бороду, отвёл бригаду в трактир «Волга» (не «Якорь» — Савельич туда бригаду не водил принципиально, по своим причинам, о которых не говорил), заказал по стакану щей и полкаравая хлеба на каждого и сказал: «Два дня отдыхать. Жалование идёт. Плотникам и земляным мужикам такое счастье раз в три года выпадает. Гуляем — но только в меру».
Вечером Савельич сам зашёл ко мне в кабинет доложить: «Бригада в порядке, Павел Андреевич. Настроение выросло. Долгополова благодарим за отпуск».
Я усмехнулся. Это был маленький уездный купеческий юмор, с которым Савельич работал со своими людьми двадцать лет. Экономика паузы.
Братья Кац приехали четвёртого декабря, в субботу, с двадцатью бочками керосина. Бочки — дубовые, по пять пудов каждая, с выжженным клеймом торгового дома «Братья Кац, Саратов». Сани — четверо, с тройками. Возниц — шестеро. Всё это к воротам склада за управой подъехало в полдесятого утра, и звон бубенцов слышен был с Соборной площади.
Сам Соломон приехал с братом на отдельной лёгкой кибитке, в чёрном полупальто и тёмной шапке. Натан рядом с ним, привычно быстрый, с портфелем. Они поднялись в мой кабинет через пятнадцать минут.
— Павел Андреевич.
— Соломон Исаакович. Натан Исаакович. Очень рад.
— Мы тоже.
Соломон, как всегда, говорил скупо. Натан сразу перешёл к делу:
— Павел Андреевич, слушайте, а вы не думаете, что хорошо было бы принять груз прямо сегодня, не откладывая до понедельника? Мы в Бережанске до вторника, но керосин на морозе стоять не любит. Бочки лучше сразу спрятать в тёплый склад.
— Думаю, Натан Исаакович. Сычёв сейчас распорядится.
Сычёв, который стоял у двери, уже расправлял рукава.
— Распоряжусь, Павел Андреевич.
— И ещё одно, Фёдор Игнатьич. Проверьте накладные: двадцать бочек по пять пудов — сто пудов керосина. По четыре копейки за фунт — восемнадцать тысяч копеек или сто восемьдесят рублей. Документы — в оплату в понедельник, через казначейство.
— Записано.
Сычёв вышел. Я налил братьям чаю сам.
— Ну, Павел Андреевич, — сказал Натан. — Как у нас идёт ваш проект?
— Идёт. С небольшой задержкой. Вчера казанский поставщик столбов расторгнул контракт. Гордеев.
Натан кивнул — быстро, без удивления.
— Слушайте, а вы не думаете, что это совсем не последний его ход?
— Не последний. Будут ещё.
— А на торжественной церемонии — сколько фонарей будет гореть?
— Либо двенадцать, либо половина, либо все тридцать, если успеем. Церемонию, скорее всего, придётся перенести на одиннадцатое декабря, в воскресенье после Николина дня.
Соломон, который до этого молчал, произнёс своё обычное короткое:
— Мы приедем.
— Вы на церемонию?
— Приедем. Это важно — для нас и для вас. Поставщик — всегда при клиенте в первый день. Потом можно не приезжать двадцать лет. В первый день — обязательно.
Я кивнул. Это было именно то отношение к деловым отношениям, которое я в двадцать первом веке называл «строить длинный клиентский путь» и по которому распознавал надёжных контрагентов среди быстро растущих конкурентов. В восемьсот восемьдесят первом году Соломон Кац формулировал ту же мысль короче и без англицизмов.
— Соломон Исаакович, Натан Исаакович. Ещё одно. Вы в прошлый раз упоминали долю в саратовском складе.
Натан поднял бровь. Соломон поставил стакан.
— Упоминали, — сказал Натан. — И?
— Я хочу об этом поговорить в марте. После первой партии кирпича. Не раньше. Если к марту наш кирпичный завод выдаст ожидаемое — у меня будут свободные пять тысяч рублей, которые я с удовольствием помещу в ваш склад. Двенадцать процентов годовых, как вы предлагали.
Соломон слегка улыбнулся — медленной своей улыбкой.
— Договорились.
— Договорились — это моё слово, Соломон Исаакович, — заметил я, — не моё и не ваше. Это ваше.
— Моё. Теперь наше.
Натан тихо хмыкнул.
— Слушайте, а вы не думаете, что это правильная деталь? Когда клиент начинает говорить на языке поставщика — это уже не договор, это союз.
— Думаю, Натан Исаакович.
Это был короткий маленький разговор. В нём не было никаких особых обязательств — только пожеланий и общего понимания. Но этот разговор в длинной перспективе стоил дороже, чем акт с Расторгуевым двухнедельной давности. Акт с Расторгуевым защищал меня от того, что против меня. Этот разговор строил то, что будет за меня.
Мы пожали руки. Братья уехали в гостиницу. Я остался в кабинете, и мне стало заметно теплее, чем час назад.
Пятого декабря, в воскресенье, после обеда, ко мне в кабинет пришёл Добросклонов. Не по расписанию. У него в руках была маленькая тетрадка.
— Павел Андреевич. Вот тут. Неприятно.
— Слушаю, Пётр Алексеич.
— В нижнем городе появились чужие. Приехали из Казани, числом трое. Поселились у Трофимовых (ночлежка на Рыбной, хозяин — не родственник нашего Трофимова, однофамилец). Уже неделю живут. Вчера начали посещать лавки: мясную Громова, сапожную Прокопчука, мелкую галантерею Чуприна. Заходят, покупают на гривенник, намекают на «покровительство» — за пять рублей в месяц.
— Вот оно что.
— Вот оно что, Павел Андреевич. Громов пришёл ко мне утром. Он по старой памяти платит Сапожникову — два рубля в месяц, неофициальный порядок, устоявшийся. Громов не хочет двойных платежей, а главное — не хочет казанских. Спрашивает: «Что делать?»
— Вы что ответили?
— Ответил: «Придёт голова, решит».
Я встал. Прошёлся по кабинету. Посмотрел в окно. На Соборной уже стояли шесть столбов, включая три до задержки и три после возобновления работ. Завтра Николин день, и на Соборной зажгутся первые двенадцать фонарей. А в нижнем городе — казанские, к которым я, городской голова, не могу прикоснуться напрямую, потому что в уезде в восемьсот восемьдесят первом году уголовный порядок держался не столько полицией, сколько негласным договором между старожилами, а старожил у нас был один — Сапожников, с которым у меня с мая был мирный договор.
Если казанские пришли — значит, бережанский преступный порядок, которым Сапожников держал город тридцать лет, дал трещину. И сейчас вопрос не в том, как я их уберу, а в том, разберётся ли Сапожников сам, и если разберётся — на каких условиях.
— Пётр Алексеич. Едем к Сапожникову. Сейчас. Оба.
Сапожников жил в подвальной каморке на Рыбной улице, под своей же мастерской (где он формально сапоги чинил — по два-три заказа в день, для отвода глаз). В каморке было тепло, накурено, полутемно. Одна сальная свеча. Стол с остатками щей, две миски, кружка. На стене — потрёпанная литография иконы Николая Чудотворца и — рядом — литография Императора Александра Второго с траурной лентой (висит со второго марта, с того самого первого дня после убийства, и Сапожников с тех пор её не снимал).