— Знаю, Фёдор Игнатьич.
— Это к вам, Павел Андреевич. Не ко мне.
— Это к нам обоим. Если бы не было сорока одного года вашей работы, мне бы было нечем строить.
Сычёв ничего на это не ответил, кивнул сдержанно и вышел. Но я по его сдержанному кивку понял, что он эту фразу услышал — не как комплимент, а как признание факта.
В пятницу четвёртого марта к концу рабочего дня Сычёв принёс мне почту. Среди обычных конвертов — один особый: простой, без печати, с почерком, который я узнавал безошибочно. Долгушин.
Я вскрыл первым.
Полстраницы. Почерк — чуть дрожащий. Долгушин писал не служебно. По-человечески:
'Павел Андреевич. Уезжаю во вторник восьмого. Преемник Варфоломеев И. А. прибывает в Казань во второй половине марта (точно — пятнадцатого по обещанию). С ним связь устанавливать не через меня, я ему не пишу — он холодный человек, любые тёплые рекомендации он сочтёт зацепкой. Через Бестужева пока, потом сами разберётесь, что у вас с ним получится.
Спасибо за этот год. Я многое понял за работу с вами — неожиданно для себя, в моём возрасте. Желаю вам сил для следующих боёв, которые, я знаю, будут — потому что Гордеев упрям, а вы упорны, и таких поединков с ходу не закрывают.
До свидания. М. П. Долгушин.
p.s. Если когда-нибудь будете в Вятке — заходите. Адрес Степан скажет, я ему оставлю'.
Степан — это его сторож в Казани, я с ним познакомился в декабре, когда забирал у Долгушина документы.
Я сидел с письмом минуту.
Думал просто: Долгушин в этом году прошёл со мной всю первую половину войны. Без Долгушина моих январских пяти свидетельств бы не было — он же неофициально прислал мне копию представления, дав мне три недели форы. Без Долгушина я бы не знал в декабре про Мальцева и про второй удар. Без Долгушина управа в Казани была бы холоднее.
Долгушин уезжает. Он этого ждал, я это знал, у него дочь в Вятке и внуки. Это его собственный выбор. Но мне нужно было попрощаться с ним лично.
Я встал, надел пальто, прошёл через приёмную, вошёл в кабинет Сычёва.
— Фёдор Игнатьич. Я в субботу утром еду в Казань.
Сычёв снял пенсне, протёр.
— На сколько?
— На воскресенье. К Долгушину. На один день. Возвращение в понедельник к ночи или во вторник к полудню.
— Это правильно, Павел Андреевич. Долгушин этого не попросит, но это нужно ему. И вам.
Я кивнул.
— Я в управу вернусь во вторник к полудню. Если будет срочное — отправляйте через депешу до Казани, на адрес дома вдовы Бабарыкиной на Воскресенской улице, я там у Долгушина буду в воскресенье.
— Хорошо. Не забудьте взять Ерофея на дорогу — мороз ночью ещё держится, до минус пятнадцати, на санях пятьдесят вёрст в одну сторону, нужны тёплые меха.
— Возьму.
Сычёв надел пенсне обратно, посмотрел на меня внимательно — тем взглядом, каким он смотрел на меня в декабре, когда впервые произнёс «Это управа изменила меня» / «Возможно, оба правы».
— Павел Андреевич. Передайте Михаилу Петровичу от меня поклон. Я с ним лично, по правде, дел больше, чем нынешним советникам, но мы с ним за восемнадцать лет двадцать пять или тридцать раз пересекались по делам. Он меня всегда называл по имени-отчеству, а не «секретарь Бережанской управы», как многие из казанских.
— Передам.
— Спасибо.
Я вернулся в свой кабинет, сделал пометку Сычёву о трёхдневной отлучке, написал записку Аграфене (она в последние две недели жила у нас на втором этаже, Анна писала чаще из Петербурга, и Аграфене не нужно было одной слушать пустую квартиру на Сретенской) — сообщил, что еду в Казань попрощаться с Долгушиным, вернусь во вторник.
Дома вечером я ужинал с ней и Николаем. Аграфена, услышав про Долгушина, посерьёзнела. Она его лично не знала, но за полтора года слышала о нём от меня столько раз, что в её внутреннем счёте Долгушин был среди тех, кого она называла «наши люди в Казани». Она помолчала:
— Поезжай, Павел. Это не служебное, это человеческое.
Николай слушал тоже. Ничего не сказал по существу — но за вечер сделал мне один знак, который я отметил: подошёл, когда я вышел из столовой к лестнице, и тихо проговорил в пол-голоса:
— Папа. Я в эти три дня за бабушкой присмотрю. У неё голова стала уставать к вечеру быстрее, чем раньше, надо чтоб кто-то был рядом.
— Спасибо, Николай.
Это было первое его взрослое домашнее обещание за этот год — и оно меня тронуло сильнее, чем я хотел показать.
В субботу пятого марта в три утра я с Ерофеем выехал из Бережанска. Сани, две меховые шубы (одна моя, одна Аграфены — она дала свою на поездку, моя зимняя в этом году осталась тоньше), термос с горячим чаем, два калача от Глафиры на дорогу.
Дорога — Свияжский тракт, около пятидесяти вёрст до Казани. Ерофей ехал ровно, как всегда; я на санях лежал под двумя шубами, дремал, просыпался, опять дремал. К одиннадцати утра мы переехали Волгу по льду в одном месте у Свияжска, к двум были в Казани.
Я остановился у Ильинского. Он живёт на Большой Проломной, в собственном доме с конторой на первом этаже и квартирой на втором. Ильинский в этом году превратился у меня из казанского контрагента в почти приятеля — мы с ним через все мои поездки в Казань за дюжинами картонных складней и через переписку по поставкам кирпичных форм сошлись на ровном уважении.
Принял меня без вопросов, дал верхнюю горницу, накормил обедом. За обедом он отвлечённо, как будто мимоходом, заговорил:
— Павел Андреевич, у меня в этом месяце новые складни пришли — бельгийский фасон, в десять копеек дешевле обычного и с откидным язычком, который у наших картонных не делают. Не хотите ли посмотреть, может закажете дюжину для своей следующей зимы?
— Андрей Кириллыч, я к вам в этот раз приехал не за складнями.
— Я знаю, Павел Андреевич. К Михаилу Петровичу. — Он посмотрел на меня поверх очков, у него очки в стальной оправе со старой левой дужкой, перевязанной проволокой. — Я просто на всякий случай предложил. Вы у меня уж третий раз в этом году за складнями — четвёртый раз сделать заказ заранее тоже не помешает.
— Покажете в понедельник перед отъездом. Если фасон подходящий — закажу дюжину.
— Хорошо.
Он улыбнулся в свою аккуратную седую бородку. Я тоже улыбнулся. Это была одна из его маленьких казанских черт — уметь сделать торговое предложение в самый неуместный момент, и при этом не оскорбить и не настоять. У него ничего не пропадало без попытки продать; и ничего не нарушалось без согласия покупателя.
Вечером я отправил с конторщиком Ильинского записку Долгушину: «Михаил Петрович. Я в Казани, у Ильинского. Если завтра удобно — зайду к Вам утром после ранней службы. П. Стрешнев».
Через час пришёл ответ — две строки рукой Долгушина: «Жду в десять. Самовар будет горячий. М. П.».
В воскресенье шестого марта в десять утра я был у Долгушина на Воскресенской улице.
Дом вдовы Бабарыкиной — двухэтажный деревянный, с резными наличниками; Долгушин снимал две комнаты на втором этаже с восьмидесятого года. Сама Бабарыкина — старушка лет семидесяти, в чёрном вязаном платке, открыла дверь, провела меня по лестнице. На втором этаже — коридор, две двери. Левая — Долгушинская.
Долгушин встретил у двери. Худой, седой, в тёмном домашнем сюртуке без галстука, с ключом от кабинета на одной руке. На его лице за этот год прибавилось мягкости, которой раньше не было; ушло чиновничье напряжение между бровями, и лицо стало живее. Помолодело — на пять лет, может быть, а может — просто перестало работать на ту мышцу, которая держит чиновничью маску.
— Павел Андреевич. Заходите.
Кабинет — небольшой, с двумя окнами на улицу, с книжным шкафом во всю стену (книги в старых переплётах — много, в основном дореформенные служебные сборники, право, статистика). Письменный стол у окна — чистый, на столе только чернильница, перо в подставке и маленький календарь восемьдесят второго года, заводской, бумажный. У противоположной стены — низкий круглый стол с самоваром, двумя стаканами в подстаканниках и блюдцем варенья.