Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Если продать угольный пакет сейчас — это закроет требование банка и даст небольшой запас ликвидности. Но это пятая часть регулярного дохода.

— Я знаю, — сказал Кэл.

— Если не продавать — нужно найти другое обеспечение. Один из нью-йоркских домов, например.

— Нет, я не готов…

— Тогда уголь.

Кэл молчал.

— Или, — добавил Карр, помолчав, — если бы удалось найти значительный ликвидный актив другим путём... — Он замолчал, поняв, что зашёл не туда.

— Ожерелье, — мрачно произнёс Кэл.

— Я не имел в виду...

— Не юли, Карр — Кэл встал и подошёл к окну. — Ты всё правильно понимаешь. Если бы то самое ожерелье, какое я имел глупость подарить своей будущей жене, было у меня здесь. Сейчас. Все вопросы закрылись бы сами собой. Сейчас этот бриллиант стоит по меньшей мере двести- триста тысяч долларов. А из-за поднятой шумихи газетчикам по поводу гибели “Титаника" — теперь все вещи спасённые с него становятся в несколько раз дороже, это значит ожерелье могло потянуть бы сейчас и на бо́льшую сумму…Банки стояли у меня в очереди умоляя положить его под проценты к ним и готовы были бы мне дать любой кредит. Поэтому, если Роза всё таки жива и камень при ней,— это решило проблему с банком и дало бы время на реструктуризацию. — Пауза. — Она не имеет на него никаких прав. Мы не были женаты. Это моя собственность. Я имею право требовать возврата ожерелья.

— Юридически — да, — осторожно сказал Карр. — Но чтобы требовать возврата, нужно сначала найти человека.

— Доббс работает.

— Понимаю. — Карр убрал бумаги. — Я сделаю запрос на реструктуризацию в банке. Попробуем выиграть время.

— Делайте.

Ужин в тот вечер был молчаливым.

Руфь давно научилась читать настроение Кэла по тому, как он садился за стол: если прямо — можно говорить. Если ссутулившись, держа бокал ещё до того, как подали первое, — лучше молчать. Сегодня был второй случай. Но Руфь, в отличие от прислуги, молчать умела лишь до определённого предела. Она слышала разговор — не намеренно, дверь библиотеки была приоткрыта, и несколько фраз долетело до гостиной, где она сидела с шитьём. Она не слышала всего, но “Доббс”, “ожерелье” и “она жива”— сложились в её голове словно мозаика с той скоростью и точностью, на которую способен ум человека, давно ищущего подобные знаки. Роза могла быть жива! Эта мысль — которую Руфь давно, тайно, никому не признаваясь, держала в себе, как держат раскалённый уголь в сложенных ладонях, — вдруг получила форму и вес. Кэл нанял детектива. Это означало, что он тоже думал об этом. Что он не был уверен в её гибели. Руфь отложила шитьё, сложила руки на коленях и некоторое время сидела совершенно неподвижно, думая. Если Роза жива, если её найдут — и если брак всё-таки состоится — то всё, что было разрушено ночью с четырнадцатого на пятнадцатое апреля 1912 года, можно будет восстановить. Не полностью. Но достаточно. Достаточно, чтобы снова жить так, как она привыкла жить, — в тепле, в достатке, с положением в обществе, которое давала фамилия богатого зятя. За ужином она выждала, пока Харрисон подал второе, выйдет из комнаты, и как бы между прочим произнесла:

— Кэлвин, я хотела бы сказать вам кое-что…

Кэл поднял взгляд.

— Я знаю о детективе, — сказала она. — Случайно услышала. Я не подслушивала намеренно.

Повисла пауза. Кэл смотрел на неё.

— И что же?

Руфь сложила руки на столе — жест, который у неё всегда обозначал серьёзность намерений.

— Я хочу сказать вам, — произнесла она мягко, с той теплотой, которую умела включать как лампу, — что вы добрый человек, Кэлвин. Несмотря на всё — на трудности, на дела, на всё, что вам пришлось пережить, — вы ищете её. Вы готовы простить. Это говорит о большом сердце, и я... я глубоко тронута этим.

Она сделала паузу, позволив словам осесть. Глаза у неё были влажными — ровно в той мере, в какой нужно было.

— Роза была бы...

— Руфь, — холодно перебил её красноречие Кэл.

Она замолчала.

— Я ищу её не из-за своего большого сердца, — сказал он. — Я ищу её потому, что она унесла другое сердце… мою собственность. — Он отрезал себе кусок мяса, не торопясь. — “Сердце океана” сейчас стоит не меньше двухсот тысяч долларов. Роза— не была моей женой — она была моей невестой, которая сбежала. Помолвка была расторгнута самим фактом её исчезновения. Значит, камень принадлежит мне, а не ей. И я намерен его вернуть, если она жива.

Руфь сидела с тем выражением, которое появляется, когда иллюзия — пусть намеренно созданная, пусть самой же собой — всё равно рассыпается быстрее, чем хотелось бы.

— Кэлвин, как вы можете быть таким жестоким? — сказала она тихо.— Моя девочка, если она и вправду жива, перенесла столько испытаний, а вас интересует только ожерелье, какое вы же ей и подарили в знак своего внимания.

— Именно. Ваша дочь, Руфь сделала свой выбор, когда связалась с этим оборванцем Доусоном. Она выбрала жизнь нищенки, вместо того, чтобы стать женщиной с громкой фамилией и достатком.

— Значит... если вы её найдёте...

— Я заберу ожерелье, — сказал Кэл. — Это первое.

— А второе?

Он поднял взгляд. Посмотрел на неё — с той усталой проницательностью, которая появилась у него за последние два года.

— Вы хотите спросить, женюсь ли я на ней, если она объявится?

Руфь не ответила — но это молчание было ответом. Кэл отложил нож, откинулся на спинку стула. Взял бокал.

— Мне сейчас не до романтики, Руфь. У меня банк требует обеспечения, завод в Кливленде работает в убыток, и Карр приходит ко мне с такими лицами, что я начинаю планировать похороны раньше смерти. Поэтому Роза мне сейчас нужна не как невеста. Она нужна мне как человек, у которого есть моя вещь, стоимостью в несколько сотен тысяч долларов.

— Я понимаю, — сказала Руфь. Голос вышел ровнее, чем она ожидала. — Но если дела поправятся...

Кэл смотрел в бокал.

— Если дела поправятся, — сказал он медленно, — и если она окажется достаточно умна, чтобы не делать глупостей, и если проявит хоть минимум благоразумия — возможно, я подумаю. — Повисла долгая пауза. Руфь затаила дыхание ожидая продолжения.

— Она была неглупой. И красивой, когда не бунтовала. Что касается того художника... — Голос его на секунду изменился — что-то в нём стало острее, как становится острым что-то тщательно сдерживаемое. — Художник этот надеюсь сейчас на дне Атлантического океана, кормит рыб. Поэтому это закрытый вопрос. Я готов его буду поднять, если она готова вести себя разумно. В противном случае, я не гарантирую, что вам Руфь придётся вместе с ней искать себе новое жильё, какое будет намного скромнее этого.

Она кивнула. Руфь умела брать то, что давали, и не требовать большего прямо сейчас.

— Вы великодушны, Кэлвин, — сказала она, с притворной покорностью.

— Я практичен, — ответил он. — Это разные вещи.

Ужин закончился в молчании. Но молчание у Руфи теперь было другим—заполненным, думающим, просчитывающим.

Глава 16. Портрет с подписью

Миссис Адель Стюарт жила в доме на Пятьдесят второй улице — в трёх кварталах от Кэлова особняка, но в другом мире по тому неуловимому социальному счёту, который в Нью-Йорке умели читать все, кто имел к нему отношение.Её муж, Реджинальд Стюарт, был адвокатом — хорошим, с устойчивой практикой в области наследственного права. Не блестящим, не известным широко, но надёжным — из тех, к кому приходят не один раз и приводят знакомых. Он зарабатывал достаточно для того, чтобы семья жила без стеснения: четырёхкомнатная квартира на третьем этаже в приличном доме с лифтом, горничная, какая приходила три раза в неделю, летний выезд в Коннектикут, дети учатся в хорошей школе. Детей было двое — мальчик Чарльз двенадцати лет, серьёзный не по возрасту, интересовавшийся механикой и читавший всё подряд про паровые двигатели, и девочка Флоренс девяти лет, рыжеватая, с веснушками и темпераментом, который Адель деликатно называла “живым”, а Реджинальд — без деликатности — “неуправляемым”. Адель Стюарт, урождённая Адель Коллинз из Филадельфии, была женщиной приятной, практичной и доброй в той мере, в какой доброта не мешала практичности. Она вела дом хорошо, участвовала в благотворительных чаепитиях, имела круг подруг — старых, надёжных, с которыми была знакома ещё по Филадельфии, и новых, нью-йоркских, с которыми объединяли дети в одной школе или живые интересы. Она любила музыку — играла на фортепьяно сама, возила детей на концерты, любила живопись, хотя и не разбиралась в ней глубоко, а просто умела получать удовольствие от красивых вещей. В её гостиной стояло фортепьяно, на котором стопками лежали ноты. Стены были увешаны картинами выполненные акварелями — пейзажи, несколько небольших натюрмортов — и один большой портрет написанный маслом на холсте: семья Стюартов, все четверо были изображены на нём. Портрет был живым — не в смысле академической точности, а в том особом смысле, когда нарисованные люди кажутся вот-вот готовыми заговорить. Реджинальд смотрел с холста с тем выражением лёгкого удивления, которое было у него всегда, когда он не думал ни о чём конкретном. Флоренс улыбалась — хитро, чуть криво. Чарльз был серьёзен. Адель — спокойна. Именно к Адели Руфь ДеВитт Бьюкейтер приехала в октябре, 1914 года. Они были знакомы со старых, филадельфийских времён — давно, с тех пор, когда обе были молодыми и Руфь ещё не успела наделать тех долгов, которые определили всю её позднейшую жизнь. Адель была тогда просто Адель Коллинз, дочь скромного аптекаря, — Руфь снисходила до дружбы с ней с той аристократической небрежностью, с какой люди её круга иногда дружат с людьми из кругов попроще: когда интересно, когда удобно, когда нет более подходящего общества. Адель, со своей стороны, относилась к Руфи с тем спокойным, незлобивым реализмом, который бывает у людей, хорошо понимающих, что именно они значат для другого человека, и тем не менее не отказывающихся от этого человека — не из наивности, а просто потому что так устроены. Она открыла дверь сама — горничная в этот день не приходила.— Руфь, — сказала она. — Рада тебя видеть. Входи.В гостиной пахло чаем и сдобой — миссис Стюарт пекла сама, это была её слабость и гордость. На столе стояли уже чашки и блюдо с небольшими кексами, которые в Филадельфии её мать называла “лимонными пуговицами” и рецепт которых передавался из рук в руки.Руфь вошла, сняла пальто, осмотрела гостиную с тем быстрым, привычным взглядом, которым смотрят люди, привыкшие оценивать чужие дома: хорошо, но не богато. Правильно. Уютно. Они сели. Адель разлила чай.— Ты хорошо выглядишь, — сказала Адель. Это была неправда — Руфь выглядела усталой, с той особой усталостью, которая накапливается не от физического труда, а от долгого напряжения неопределённости, — но Адель говорила это так, как говорят добрые вещи: не для обмана, а для того чтобы человеку было лучше.— Стараюсь, — сказала Руфь.Разговор потёк легко — как всегда течёт разговор между людьми, знающими друг друга давно и не имеющими ни тайн, ни особых претензий. Адель рассказывала о Коннектикуте, о том, как Флоренс на этот раз умудрилась упасть с яблони и разорвать новое платье, о том, что Чарльз прочитал книгу про паровозы и теперь хочет стать инженером, и о том, что Реджинальд взял новое дело — сложное наследственное, которое обещало затянуться до следующего года.Руфь слушала, кивала, пила чай. Потом, когда первая чашка была выпита и разговор естественно дошёл до паузы, она произнесла то, что приходила произнести:— Адель, я до сих пор не могу примириться. — Голос её изменился — стал тише, с той особой бархатистостью, которая появляется у хорошо воспитанных женщин, когда они говорят о горе. — Роза... я иногда просыпаюсь ночью и на несколько секунд забываю. А потом вспоминаю. И каждый раз — как будто снова.Адель смотрела на неё с искренним сочувствием.— Бедная Руфь, — сказала она. — Я не могу представить. Единственная дочь…— Единственная, — повторила Руфь. Глаза её увлажнились — ровно настолько, насколько нужно. — Она была такой... живой. Понимаешь? Она умела видеть красоту в вещах, которые другие не замечали. У неё был талант к рисованию с самого детства. Она рисовала — не профессионально, но с душой.— Я помню, — сказала Адель. — Ты показывала мне её рисунок — тот, с осенним парком.— Да. — Руфь промокнула уголок глаза. — Кэлвин очень добр ко мне. Позволяет оставаться. Без него я не знаю, как бы справилась.— Он хороший человек, — сказала Адель — с той убеждённостью человека, который судит о людях по отдельным поступкам и не имеет причин думать иначе.Они сидели ещё с час — говорили о Филадельфии, об общих знакомых, о том, как изменился город, о войне в Европе, которая началась летом и о которой все говорили с той смесью ужаса и отстранённости, которую испытывают люди, когда страшное происходит далеко.Потом Руфь начала собираться. Она встала, надела пальто, взяла перчатки и посмотрела напоследок по гостиной — тем прощальным взглядом, которым смотрят на приятное место перед уходом.Взгляд остановился на большом портрете.— Адель, — сказала она, — этот портрет. Ты говорила, что он здесь висит уже несколько месяцев. Он очень живой. Необычно живой — понимаешь, о чём я? Дети получились как настоящие.Адель засияла — с той непосредственной гордостью, которая бывает у людей, когда хвалят что-то им дорогое.— Правда? Я очень рада, что ты это заметила. Мне через мою подругу — Сару Митчелл, ты её не знаешь, она из Бруклина — порекомендовали девушку-художницу. Молодая, но удивительно талантливая. Она работает по заказным портретам и ещё рисует для галереи — у неё там несколько работ, говорят, хорошо продаются.— А где эта галерея? — спросила Руфь — не потому что хотела знать, а просто потому что это было следующим естественным вопросом в разговоре такого рода.— На Бауэри. — Адель подошла к портрету, чуть поправила раму. — Галерея Абрамовича, кажется, — да, точно, я запомнила, потому что смешное название для художественной галереи, согласись. Но старик, говорят, с настоящим вкусом — берёт только то, во что верит.— Интересно, — сказала Руфь — светски, рассеянно, уже разворачиваясь к двери.— Сара говорит, что девушка очень скромная — из простых, без образования формального, но рука у неё такая, что мастистые художники завидовали бы. Сара видела её работы — говорит, некоторые буквально останавливают. — Адель немного понизила голос, как понижают, передавая интересные сведения. — Говорит, она сама пережила что-то тяжёлое — потеряла кого-то близкого. Это чувствуется в её работах. Особенно в портретах. Там всегда есть что-то... как будто она рисует людей, зная, что они могут исчезнуть.Руфь уже держала дверную ручку.— Как её зовут? — спросила она.— Точно не вспомню …— сказала Адель беззаботно, уже отворачиваясь. — Не запомнила фамилию. А имя, кажется Роза. Можешь спросить у Абрамовича, если интересно.Руфь открыла дверь. Потом остановилась.— Адель, — сказала она. — Можно я ещё раз посмотрю на портрет?Адель удивилась, но кивнула.Руфь вернулась в гостиную. Подошла к портрету — близко, так, как смотрят на картину, когда хотят разглядеть детали, а не общее впечатление. Лицо Адели, лицо Реджинальда, лицо Флоренс с хитрой улыбкой, Чарльз с серьёзными глазами. Потом опустила взгляд ниже — к нижнему правому углу. Там, мелко, но разборчиво, было написано: Р. Д. 1914. Две буквы и год.Руфь смотрела на них несколько секунд. Потом подняла взгляд на портрет снова. Что-то в линии щеки Флоренс — в том, как художник передал детскую живость этого лица, — что-то в самом качестве взгляда, которым нарисованные люди смотрели со стены, задело в ней. Не мысль — ещё не мысль. Просто ощущение. Как когда слышишь мелодию, которую знал когда-то, и не можешь вспомнить откуда, но она уже звучит внутри и не даёт покоя. Р. Д.— Хорошая работа, — сказала она ровно, отступая. — Настоящий талант.— Не правда ли? — согласилась Адель.Руфь попрощалась и вышла.На улице был октябрьский день — серый, с ветром, с первыми опавшими листьями на тротуаре. Руфь шла к экипажу и думала — ни о чём конкретном, просто что-то вертелось, не давая остановиться. Р. Д. Девушка,по имени Роза, потерявшая кого-то… Рисует людей так, будто знает, что они могут исчезнуть…Это были ничего не значащие совпадения. Имя “Роза” в Нью-Йорке было не редкостью. Инициалы “Р. Д.” — тем более. Молодых женщин, потерявших кого-то в тот год, было много — катастрофа “Титаника” унесла больше тысячи человек. Руфь села в экипаж, сказала адрес и посмотрела в окно на уходящую улицу.Сердце билось чуть быстрее обычного.Она не понимала почему. Она не позволяла себе понимать почему — это было бы слишком, это было бы надеждой, а надежда такого рода была слишком дорогостоящей вещью, чтобы позволять ей возникать без основания. Но когда экипаж повернул на Пятьдесят вторую, она спросила себя — совсем тихо, почти неслышно — только у самой себя: Р. Д. — Роза Доусон? И тут же одёрнула себя. Это глупо. Это случайность. Совпадение. Ничего больше. Не могла же в самом деле её Роза взять себе фамилию этого нищего выскочки, какой так бесцеремонно вторгся в её жизнь и разрушил её отношения с Кэлом. Пожалуй это было бы слишком.На следующее утро она проснулась в половине восьмого. Лежала и смотрела в потолок. В доме было тихо — Кэл уже ушёл по делам, Харрисон где-то двигался в нижних комнатах. Через окно была видна часть серого октябрьского неба.Мысль про галерею Абрамовича, на Бауэри— не давала ей покоя. Руфь встала. Оделась — тщательно, в хорошее серо-синее платье и тёмное пальто. Причесалась. Посмотрела на себя в зеркало. Она сказала сама себе — и это было правдой — что едет просто посмотреть галерею. Потому что любит живопись. Потому что в последнее время редко выходила куда-то кроме визитов. Потому что Роза в своё время любила ходить в галереи, и это будет просто... данью памяти. Способом побыть с ней — мысленно, хоть как-то. Именно так она это и назовёт, если кто-то спросит.Она спустилась вниз, сказала Харрисону, что едет по делам, взяла экипаж и назвала адрес. Бауэри-стрит встретила её запахом — острым, живым, совсем не похожим на запах Пятьдесят восьмой. Галерея нашлась без труда — вывеска была небольшой, деревянной, с крупными буквами: “Галерея Абрамовича. Живопись и графика”. Руфь вошла внутрь.Колокольчик над дверью тихо звякнул. В небольшом зале пахло льняным маслом и старым деревом. Стены были увешаны работами — разными, на первый взгляд без системы: пейзажи соседствовали с портретами, городские сцены — с натюрмортами. За прилавком появился пожилой человек в очках — сутулый, с седой бородой и внимательными глазами, которые смотрели из-под очков с той смесью профессионального интереса и простого человеческого любопытства, которая бывает у людей, проведших всю жизнь среди посетителей самого разного рода.— Доброе утро, — сказал он. — Чем могу помочь?— Доброе утро, — ответила Руфь. — Я просто хочу посмотреть галерею.— Конечно, — сказал Абрамович. — Смотреть — это и есть главное.Руфь прошлась по залу. Останавливалась, смотрела. Несколько работ привлекли её внимание — живые, неспокойные, с тем качеством присутствия, которое она уже заметила в портрете Стюартов. Городские сцены — рынок, улица, строительные рабочие над городом. Маленькая девочка в красном с монетой в руке. Она остановилась надолго у этой последней.Что-то в ней было такое, что не давало отойти сразу. Девочка была нарисована так, что сразу понималось: художник её любит. Не в сентиментальном смысле — а в том смысле, в каком любят всё настоящее: с вниманием, с уважением, с желанием сохранить именно таким, какое есть.— Это хорошая работа, — сказала Руфь, обращаясь в пространство, не ожидая ответа.— Одна из лучших в этом сезоне, — сказал Абрамович, подходя. — Молодая художница. Работает здесь второй год — нет, уже третий, если считать.— Молодая? — Руфь повернулась к нему.— Двадцати с небольшим. — Абрамович снял очки, протёр стекло. — Вы знаете, у неё особый взгляд на рисунки. Умеет останавливать то, мимо чего большинство людей проходят мимо. Это редкость.— Как её зовут?— Роза Доусон, — сказал Абрамович. Просто, без интонации. Руфь стояла неподвижно. Колокольчик над дверью снова звякнул — вошли двое, молодые, явно не за покупкой, просто посмотреть. Абрамович повернулся к ним. Руфь смотрела на работу. На маленькую подпись в нижнем углу: Р. Д. 1914.Роза Доусон. Роза... Доусон.Сердце в груди вдруг ударило так сильно, что она положила руку на край рамы — совсем легко, только чтобы что-то держать. Потом убрала руку. Выпрямилась. Это ничего ещё не значило. Совсем. Это могла быть любая Роза с любой фамилией. Доусон — обычная американская фамилия. Это было совпадение. Просто совпадение.Но её руки в перчатках похолодели, и в голове стучало одно: Роза. Доусон. Художница. Двадцати с небольшим лет.— Скажите, — обратилась она к Абрамовичу, когда он вернулся, — а эта художница... она сейчас работает с вами?— Время от времени приходит, — сказал Абрамович. — Приносит работы. Иногда помогает в галерее.— У неё рыжие волосы? — спросила Руфь. Голос вышел ровнее, чем она ожидала. Абрамович посмотрел на неё с лёгким удивлением.— Да, — сказал он. — Рыжие. А вы её знаете?Пауза — очень короткая, почти незаметная.— Нет, — сказала Руфь. — Просто мне описывали её работы. Упоминали внешность. — Она улыбнулась — легко, светски. — Я, пожалуй, возьму вот эту маленькую работу — с видом улицы. Сколько она стоит?Она уходила из галереи с небольшим свёртком под мышкой и с тем особым ощущением в груди — тяжёлым и острым одновременно, — которое бывает, когда что-то важное стоит прямо перед тобой, и ты его уже почти видишь, и не знаешь ещё — радоваться этому или бояться. На улице она остановилась и медленно, глубоко вдохнула холодный октябрьский воздух. Роза Доусон. Рыжие волосы. Двадцати с небольшим лет, Художница.Руфь смотрела на серое небо над Бауэри-стрит — на облака, на шум улицы, на обычный октябрьский Нью-Йорк, который шёл мимо и ничего не знал.Потом взяла экипаж и поехала домой. Всю дорогу думала, держа свёрток на коленях, — с той особой, выстраданной осторожностью человека, который уже обжигался на надежде, — о том, что делать с тем, что она, возможно, только что узнала!?

24
{"b":"971540","o":1}