Я прижала ладонь к его груди.
Там по-прежнему клокотало, но уже не так глухо.
— Это плохо? — прошептала мать.
— Это лучше, чем было.
Я не сказала, что до хорошего еще очень далеко.
Около часа ночи Тисса сунула мне кружку с чем-то темным.
— Пей.
— Не хочу.
— Значит, через четверть часа свалишься. Пей.
Я взяла кружку.
Горячий травяной настой оказался крепким, терпким, почти злым на вкус.
Он обжег горло и вдруг вернул мне ощущение собственного тела. Усталую спину. Слипшиеся волосы. ломоту в руках.
Да, я тоже была живая. Пока что.
— Спасибо, — сказала я.
Тисса хмыкнула.
— Рано.
Это прозвучало почти как признание.
Часам к двум в палате стало невыносимо душно. Я приоткрыла внутреннюю заслонку у печи, велела сменить воду и заставила мать Сойра поесть кусок хлеба, хотя она отказывалась.
— Если упадешь рядом с ним, мне придется лечить двоих. Ты этого хочешь?
Она покачала головой и с трудом проглотила хлеб.
Я снова склонилась над мальчиком.
Губы все еще были сухими. Щеки горели.
Но на висках выступили мелкие капли пота.
Я замерла.
Потом осторожно приложила ладонь ко лбу.
Жар не ушел.
Но дрогнул.
Чуть-чуть.
Как лед весной, когда в нем впервые появляется тонкая вода.
— Элина? — шепнула мать.
Я медленно выдохнула.
— Кажется, мы его разворачиваем.
За моей спиной тихо стукнуло дерево.
Это Тисса переставила табурет слишком резко.
Нервы у нее, значит, тоже были.
Просто спрятаны глубже.
Следующий час мы работали еще тише, еще собраннее, будто боялись спугнуть это хрупкое, едва заметное движение к жизни.
Я сама меняла компрессы.
Сама проверяла дыхание.
Сама заставляла мальчика пить по нескольку глотков.
Сама считала удары сердца под горячей тонкой кожей.
Когда за окном пошел особенно густой снег, я вдруг поймала себя на странной мысли: я приехала сюда несколько часов назад, а ощущение такое, будто жизнь до этого была не моей, а чужой.
Словно настоящий воздух вошел в грудь только теперь — в этой тесной палате, рядом с больным ребенком, среди копоти, треска дров и женского отчаяния.
Больно.
Тяжело.
Но по-настоящему.
Под утро Сойр уснул.
Не провалился в горячечный бред, как раньше.
Именно уснул.
Дыхание стало ровнее, хоть и все еще тяжелым. Лоб был мокрым. На шее тоже выступил пот. Я осторожно убрала волосы с его виска и только тогда поняла, что сама дрожу.
Не от страха.
От того, что отпустило.
Мать мальчика опустилась на колени прямо у кровати и разрыдалась — беззвучно, в ладони, всем телом.
Я хотела велеть ей встать, но не стала.
Пусть.
Эту ночь она тоже выдержала на пределе.
Марта сидела у стены, сонная, бледная, с закопченным носом и глазами, которые то и дело закрывались сами собой.
Тисса подошла к кровати, потрогала лоб мальчика своей грубой ладонью, потом посмотрела на меня.
Долго.
Молча.
— Ну? — спросила я тихо.
— Живой, — ответила она.
И после короткой паузы добавила:
— Пока живой.
Я кивнула.
С этим я могла согласиться.
Победа еще не была победой. Только отвоеванный у смерти кусок ночи.
Я поднялась так резко, что мир качнулся.
Пришлось вцепиться в спинку кровати.
Тисса тут же подхватила меня под локоть.
— Сядь.
— Не сейчас.
— Сядь, я сказала.
В ее голосе было столько привычной власти, что я неожиданно послушалась.
Опустилась на табурет и закрыла глаза всего на миг.
Тело сразу попыталось провалиться в темноту.
— Сколько еще тяжелых у вас? — спросила я, не открывая глаз.
— Двое с лихорадкой полегче. Один старик после обморожения. Лекарь бредит третий день. И еще в правом крыле трое лежачих, но там сейчас держатся.
Я открыла глаза.
— Почему мне не сказали раньше про лекаря?
— А когда было? Ты только с порога мальчишку схватила.
Справедливо.
— После рассвета покажешь всех.
— Покажу.
Я встала.
На этот раз медленно.
Ноги были как чужие.
Мать Сойра вскочила, схватила мою руку и прижалась к ней губами.
Так быстро, что я не успела отдернуть ладонь.
— Спасибо… спасибо вам…
— Не мне спасибо скажешь, а ему, когда очнется и начнет спорить с отварами.
Она закивала сквозь слезы.
Я осторожно высвободила руку.
Неловко мне было от такой благодарности.
Слишком давно никто не смотрел на меня так, будто мое присутствие действительно что-то изменило.