Литмир - Электронная Библиотека

— Входим, — сказал Финн.

— Входим, — ответил я.

«Пионер» ткнулся в причал, и я, спустившись по трапу, шагнул на берег. Земля качнулась под ногами, и я, потеряв равновесие, упал бы, если бы Луков не подхватил меня.

— Жив, — сказал он, и в глазах его, старых, усталых, стояли слёзы. — Жив, дурак.

— Жив, — ответил я. — И они ушли.

— Знаю, — сказал он. — Мы видели дым. Видели, как они повернули. Ты сделал это.

Глава 12

Месяц, прошедший после морского боя, стал самым долгим испытанием для города. Американцы отошли, перегруппировались и сомкнули кольцо осады. Всё же не дураки они, и война эта во многом решает судьбу будущей гегемонии «Нового Света». Проиграй они маленькой русской колонии — и что тогда? Держава против малого региона чисто математически должна выигрывать, а пока что мы активно демонстрировали зубы.

Их лагеря растянулись по восточным холмам, от предгорий до самого берега, перекрыв все дороги, ведущие к Русской Гавани. Дозоры стояли на каждом перевале, на каждой тропе, и даже рыбаки, пытавшиеся выйти в море, натыкались на патрульные шлюпки, рыскавшие вдоль побережья.

Но они не штурмовали. Осадные пушки, которые они с таким трудом протащили через горы, были развёрнуты на позициях, но молчали. Я стоял на восточной стене каждое утро, глядя в подзорную трубу на чёрные жерла, смотрящие на город, и каждый раз видел одно и то же: расчёты у орудий, копошащиеся фигурки, дымки над кострами. Они ждали. Боялись.

Их авангард был уничтожен в поле. Их флот разбит у входа в гавань. Их лагерь горел после нашей вылазки. Они знали, что русские не сдаются, что каждый штурм будет стоить крови, и не решались на новый приступ, не имея уверенности в победе. Но они держали нас в кольце, перекрыв подвоз продовольствия, пороха, надежды.

В городе кончалось всё. Марков, сменивший привычную выдержку на угрюмое молчание, докладывал каждое утро: запасы муки на исходе, соль на исходе, лекарства кончились совсем, и он варит коренья, собирает травы, выцарапывает жизнь у смерти, которая бродит по улицам в обличье голода и цинги. Обручев, осунувшийся до прозрачности, перестал бриться, ходил в чёрной от угольной пыли робе и отвечал на вопросы односложно: «Держимся. Ещё держимся». Его верфь опустела — людей не хватало даже на ремонт повреждённых пароходов.

«Пионер» и «Прогресс» стояли у причала, залатанные, с пробитыми бортами, с заклёпками, которые Обручев ставил сам, не доверяя никому. Их трубы не дымили — уголь экономили для кузниц и печей, где пекли хлеб пополам с жёлудями и лебедой. Люди ели эту горькую, твёрдую, как камень, лепёшку, запивали кипятком и шли на стены. Стоять. Ждать.

Американцы не атаковали, но и не уходили. Каждый день их патрули подходили к восточным воротам, палили из ружей по часовым, и наши стрелки отвечали тем же. Рогов, командовавший обороной стен, ввёл жёсткий режим: две трети гарнизона на позициях, треть — в резерве. Люди спали у орудий, у бойниц, в промёрзших насквозь казематах, закутавшись в шинели, прижимаясь друг к другу, чтобы согреться.

Зима пришла рано. В ноябре ударили морозы, каких не помнили даже старожилы, и ветер с океана нёс не привычную сырость, а сухой, обжигающий холод, от которого трескалась кожа, лопались стволы ружей, замерзала вода в колодцах. Мы жгли всё, что горело: мебель, доски, книги, заборы. В домах было пусто и холодно, и дети, притихшие, переставшие играть, сидели в углах, накрывшись тулупами, и смотрели на матерей большими, недетскими глазами.

На восемнадцатый день осады Луков пришёл ко мне в кабинет, опираясь на костыль, но уже без палки. Рана его затянулась, и старый штабс-капитан, вопреки всем прогнозам Маркова, шёл на поправку. Он сидел в углу, курил свою вечную трубку, выпуская клубы дыма к потолку, и молчал. Я знал этот его взгляд — взгляд человека, который что-то обдумал, взвесил и готов высказать, но ждёт подходящего момента.

— Говори, — сказал я, не поднимая головы от карты.

— Надо что-то делать, — сказал он глухо. — Люди устали. Не от войны — от неизвестности. Американцы не стреляют, не идут на приступ, но и не уходят. Каждый день ждём, когда рванёт. Это хуже, чем бой.

— Знаю.

— Твои листовки помогли в начале. Теперь — нет. Люди видят, что запасы тают, что помощи нет, что мы одни. Если так пойдёт дальше, они сломаются.

Я поднял голову. Луков смотрел на меня в упор, и я видел в его глазах то, чего не видел никогда: не страх, не отчаяние, а холодную, спокойную решимость человека, который готов на всё.

— Что ты предлагаешь?

— Показать им, что мы не сдадимся. Что у нас есть воля, есть сила, есть будущее. Повесить предателя.

Я замер. Две недели назад наши дозорные поймали человека, пытавшегося поджечь склад с остатками пороха. Им оказался американский лазутчик, переодетый в форму нашего ополченца, с документами на имя убитого солдата. Он успел заложить фитили в трёх местах, но Токеах, чьи люди несли охрану складов, заметил его раньше, чем вспыхнул огонь. Допрос вели Финн и Рогов, но лазутчик молчал, улыбался и смотрел в потолок. Он знал, что его ждёт, и не боялся.

— Я думал, ты предложишь обменять его, — сказал я. — Узнать, что у них внутри.

— Узнали уже всё, что он знает. А он знает мало. Его послали, чтобы сеять панику, не больше. Но если мы его повесим, если сделаем это публично, при всём народе, люди увидят: мы не боимся. Мы не прячемся за стенами. Мы судим и казним врагов по закону.

Я молчал, глядя на карту. Палатка, где держали лазутчика, находилась у восточных ворот, под усиленной охраной. Я проходил мимо каждый день и каждый раз слышал его смех — тихий, наглый, уверенный. Он знал, что мы медлим, и это давало ему силу.

— Завтра, — сказал я. — На рассвете.

Луков кивнул и вышел, оставив меня одного. Я смотрел на окно, где за мутными стёклами клубилась позёмка, и думал о том, что казнь — это не решение, а только начало. Но другого выхода не было.

Утро выдалось морозным и ясным. Небо над городом было чистым, синим, и солнце, поднявшееся из-за восточных холмов, залило стены, крыши, шпиль собора холодным, прозрачным светом. Площадь перед Ратушей заполнили люди. Они стояли плотно, молча, и пар от дыхания поднимался над толпой, смешиваясь с утренним туманом. Женщины прижимали к себе детей, старики опирались на палки, солдаты в потёртых шинелях замерли в строю. Все смотрели на эшафот, который плотники сколотили за ночь из досок, взятых с разобранного сарая.

Лазутчика вывели из подвала Ратуши. Он шёл ровно, не глядя по сторонам, и только когда поднялся на помост, остановился, обвёл глазами площадь. В его взгляде не было страха — только любопытство, смешанное с презрением. Он знал, что умрёт, и принимал это, как солдат, проигравший битву, но не сдавшийся.

Я стоял на крыльце Ратуши, рядом с Луковым, Роговым, Финном. В руке я держал лист бумаги — приговор, написанный моей рукой, заверенный печатью колонии. Я ждал, пока стихнут последние голоса, и шагнул вперёд.

— Жители Русской Гавани! — крикнул я, и голос мой прозвучал глухо в морозном воздухе. — Этот человек, присланный американцами, пытался взорвать наши склады, лишить нас пороха, оставить без защиты. Он хотел, чтобы мы погибли не в бою, а от рук убийц, крадущихся в темноте. Он не первый и не последний, кто придёт к нам с ножом за пазухой. Но каждый, кто сделает это, будет знать: наша рука не дрогнет, наш суд будет скорым, наша кара — неотвратимой.

Я развернул лист, прочитал приговор, и слова мои, обжигающие, как этот мороз, падали в тишину, как камни в стоячую воду.

— Мы не сдадим этот город. Мы не отдадим нашу землю. Мы будем драться, пока бьются сердца. Мы будем стоять, пока стоят стены. И если нам суждено умереть, мы умрём свободными. Но прежде чем пасть, мы заставим врага заплатить за каждый камень, за каждую пядь, за каждую жизнь, взятую у нас.

Толпа молчала. Я опустил руку, и палач, стоявший на эшафоте, шагнул вперёд. Лазутчик усмехнулся, посмотрел на меня, и в его глазах мелькнуло что-то, чего я не ожидал: не ненависть, не злоба, а странное, почти спокойное понимание.

25
{"b":"966268","o":1}