И вот – малёк созрел. Он хочет жить, хочет двигаться, плескаться в воде, играть и кувыркаться в обществе себе подобных, – существует же и под водою детский мир с его играми и шалостями! Заботливые руки переносят мальков в третий цех – мальковый питомник. Это длинный сарай. Здесь никогда не бывает солнца. Здесь плавно протекает по деревянному руслу тихая свежая вода. Здесь по краям цеха, вдоль стен, зеленеет чистая и нежная трава.
Федотов вел Сергея по доскам, любовно наклоняясь к воде, где Сергей ничего не мог разглядеть, а Федотов видел так много: тысячи крохотных рыбешек носились в безопасных приветливых бассейнах, постепенно вырастая и хорошея, чтобы потом, в прекрасный весенний день, выскользнуть через распахнувшиеся ворота родного дома в притягательный, опасный и волнующий мир больших рек и морей.
– Многие гибнут в ранней молодости, – с отцовской грустью сказал Федотов, склонившись над прохладным бассейном. – Вот мы ведем учет нерестующей рыбы. Они ведь уходят в море, в глубины. Но через четыре года, к нересту, возвращаются метать икру в верховья рек, к чистым ключам. И если бы мы могли знать, запомнить, отметить каждого малька – какой страшный подсчет пришлось бы делать каждую осень! Сколько жертв, сколько смертей! Возвращаются одна-две сотых…
Он стоял, вдруг загрустив, над тысячами своих питомцев, обреченных в недалеком будущем на жизнь, полную опасностей, приключений и борьбы.
– Какой же смысл разводить их на заводе и выпускать? – тоже взволнованный, спросил Сергей.
Федотов вскинул голову. У него были убежденные вдохновенные глаза.
– Доказано, – сказал он деловито, – что больше всего гибнут мальки в первые месяцы жизни. От нас они уходят подросшими, окрепшими… Но этого, конечно, мало. Мы их выращиваем полгода, надо бы держать их еще год, в больших бассейнах, на воле. Я об этом писал в область, в край, я об этом кричу все время. Надо бы съездить самому – не на кого бросить завод!..
Заботы захлестнули его. Он тяжелой походкой побрел по доскам к выходу. Сергей смотрел на него с жадностью: как трудно быть отцом таких неверных, безвозвратно уходящих, обреченных детей! Но к жалости примешивалась зависть – Федотов верил, он был у дела, у любимого дела, он не знал других волнений, кроме тех, что несет с собою работа.
На подъеме Федотов остановился.
– И я добьюсь этого! – сказал он с полным спокойствием. – Еще год, два, ну – три, и я добьюсь. В первую пятилетку не влезу, так во вторую…
Год-два-три… Этот человек не думал покидать остров совсем. Ему не было скучно в этой глуши, на маленьком безлюдном заводе, затерянном в тайге!
– У этого дела – огромное будущее! – сказал Федотов, взяв Сергея под руку. – Огромное! – повторил он. – Это еще не все понимают. В этом деле нужны преданные, любящие работники… Вы где работаете?
Сергей, стыдясь самого себя, рассказал придуманную историю про отпуск и желание посмотреть Сахалин.
– Чудесно! Чудесно! – воскликнул Федотов. – Вы смелый парень. На материке ведь до сих пор боятся Сахалина. Вы молодец, честное слово!
Они шли по тропинке над ручьем, в сумерках вечера.
– Рыба не любит света, – задумчиво сказал Федотов. – Мы выращиваем ее в тени и холоде. А человеку, чтобы расти, нужен свет и горячая жизнь. А горячую жизнь дает только работа, творческая работа – такая, какую любишь, какую, быть может, и во сне видишь. Вы не подумайте, что я лирик. Хотя, что ж… Я иногда и стихи пишу.
Уже у деревни Федотов сказал:
– Знаете что? Почему бы вам не остаться здесь работать? Это ведь так интересно. Вы еще не знаете, но вы полюбите это дело, я ручаюсь вам.
Сергей застал Костю и Нота за ужином. Жирная горбуша и рябчики в сметане были великолепны. Костя пил водку и всех угощал. У Сергея зашумело в голове – от водки, от долгой тряски в машине, от волнения и тоски… Понурившись над стаканом водки, он обдумывал предложение Федотова. Почему бы и не остаться? Найти покой, новые интересы, друга… Отрезать одним ударом все прошлое, выйти отсюда иным человеком – сильным, окрепшим, готовым на борьбу… Опьянев и размякнув, он рисовал себе новую, трудовую деятельную жизнь рядом с Фетодовым. И, любуясь ею, все-таки сознавал, что у него никогда не хватит решимости остаться.
В гиляцкий колхоз приехали к полудню. Сергей ожидал, что увидит юрты, вьющиеся через дымовые отверстия дымки и упряжных собак. Но он увидел только луг с густою сочною травой, человек восемь косцов в широкополых шляпах и низкий, без окон барак в конце луга, где по ивовым зарослям угадывалась река. Через луг к автомобилю бежал большой кудрявый человек, размахивая руками.
– Приехали, – сказал Костя.
Нот соскочил и стал вытаскивать свои вещи. Кудрявый подошел к машине, рассеянно поздоровался и полез проверять лично, что привез Костя. Он не обратил ни малейшего внимания на экскурсанта, путешествующего по Сахалину.
– Гвозди! Гвозди! – закричал он, багровея. – Гвозди, черт полосатый, где?!
Костя вытащил из-под сиденья ящик гвоздей. Кудрявый спрыгнул на землю, схватил ящик, засмеялся, бережно поставил ящик на крыло и, придерживая его рукою, обратился к Сергею:
– Так вы сюда зачем? Полюбопытствовать?
– Товарищ интересуется вашими достижениями, – солидно сказал Костя.
– Ладно.
Кудрявый с сожалением выпустил ящик:
– Ты поезжай. Катя начнет принимать, а мы подоспеем.
Они подошли к косцам. Это были молодые гиляки, шляпы закрывали от солнца их смуглые лица, у троих парней из-под шляп торчали туго заплетенные косички.
– Вот уговорил, волосы снимают теперь, – сказал кудрявый Сергею. – Зимой все еще носили. Теперь трое этих осталось да еще пятеро.
Он похлопал по плечу одного из косцов.
– Когда баню топить будем, Панько?
Парень широко улыбался подошедшим.
– Это наш главный комсомолец, – представил его кудрявый. – Актив. Первый в баню пошел. Жена первая дома рожала.
Он рассказал Сергею, что гиляки зимой и летом выгоняли женщину рожать на улицу, строили для нее палатку, у входа втыкали в землю два топора остриями вперед, чтобы отпугнуть злых духов. Три года велась с этим борьба. Панько первый согласился оставить жену в доме, но ходил сам не свой, пока роды не кончились благополучно.
– Теперь уже не то, – сказал кудрявый, подмигивая Ноту. – Нынче восемь рожали, и только две в палатках. Больницу строить начали – в больнице родильная палата, все честь-честью.
Они вошли в барак без окон, где стояли два чана для засола икры.
– Сами, сами солят, – говорил кудрявый, радостно блестя глазами. – Раньше продавали икру сорок копеек пуд купцам. Мы научили их, дали попробовать – теперь сами все делают. Энтузиасты.
– А вы здешний?
– Я-то? – Кудрявый с улыбкой покачал головой. – Нет, я москвич. Был когда-то. Теперь здешний. Шесть лет.
Он был немногословен. Он не хотел говорить о себе. Он предпочитал рассказывать о тех, кто окружал его.
На просторной лужайке Сергей заметил несколько странных построек – не то избушки, не то амбары, без окон, без дверей, сколоченные из толстых неотесанных бревен. У Сергея мелькнула мысль, что это и есть гиляцкие дома.
– Пустые? – спросил Нот, кивая на избушки.
– Нет. Три в этом году. В прошлом было восемнадцать.
Подошли к ближайшей избушке. У нее оказалось одно узенькое, как щель, окошечко. Нот заглянул туда, и тотчас же в избушке что-то завертелось, зарычало, забилось об стенку. Мохнатая лапа с желтыми ногтями просунулась в окошечко, царапая дерево.
Сергей отскочил.
– Не бойся! – сказал кудрявый. – Это медведь.
Нот смотрел на остервенело царапающую бревна лапу, и на его лице насмешка смешивалась с уважением и робостью.
– Наши люди так говорят: медведь самый большой, самый умный. Это священный зверь… – и добавил не совсем уверенно: – Такая вера раньше была, сейчас нету.
Кудрявый чуть-чуть усмехнулся.
– Изживается эта вера, – сказал он. – Раньше медведей выкармливали до трех десятков. А знаешь, сколько он лопает? Восемнадцать – двадцать рыбин в день. Гилякам самим рыбы не хватало. Хлеба, мяса, картошки не знали, масла не знали, корову и не видели, какая она. Одна рыба. Летом свежая, зимой вяленая. До середины зимы прокормятся и собак прокормят, а потом голодают. А медведей все-таки кормили.