Он рассказывал не торопясь. Помолчит, вспомнит, расскажет. И снова помолчит. Вопросы сбивали его. Он шел по цепи своих воспоминаний, дорогих и страшных.
– Был партизан Орлов. Молодой парень, смелый. Любили его у нас. Подошли к Николаевску. В Николаевске – японцы и белые. С белыми война, а японцы – этот самый нейтралитет. Послали парламентера. Орлов поехал. Схватили его японцы, свечкой палили, на плите поджаривали… На плите! Потом уж, после взятия Николаевска, мы откопали труп… Лицо обезображено, глаза выжжены, нос и язык обрезаны, спина исполосована…
Тогда же замороженных отрыли. Выведут они наших партизан на Амур – могилы во льду колоть. Проткнут лед, чтобы вода в могилу поднялась, свяжут человека по рукам и ногам – и в воду. Так и вмерзает вместе с водой. Таких тридцать трупов нашли… Все целые, мороженые… И каждый – в японских отметинах: или руки вывернуты, или штыком истыкан, или поджаренный… Мы тогда выставили эти наши партизанские трупы в бывшем гарнизонном собрании. Вот они, жертвы японско-белогвардейского террора, смотрите! Партизаны плакали…
Как я жив остался – и не пойму. Что стоит жизнь, тогда не думали. Думали – как дороже отдать ее. Пусть умру – лишь бы на мою жизнь ихних жизней побольше взять. Как в беспамятстве были. Был у меня друг, однолеток мой, Сашка. И пулемет – в бою отбили. Сашка был на пулемете вторым номером, я – первым. Однажды бой. Нащупали беляки наш пулемет, так и шпарят по нему. А пулемет у нас – единственный. Сашка на пулемет бросился, лег, обхватил руками. Будто ума решился. Я тащу его, кричу: «Сашка!», а он отбивается. «Боюсь, кричит, пулемет попортят гады!» Ничего, и сейчас живой… В Средней Тамбовке в кооперации служит…
Так и воевали. Смелостью да нахрапом… Где сотня нужна – двенадцать человек брали. Где тысяча нужна – сотней шли. Крепость Чныррах брали с берданками против артиллерии да с деревянными трещотками – для страху. А то еще делали так. Сани у нас. Наложим сена, гоняем вдоль фронта взад и вперед – гляди, мол, сила какая… Киселевка тут есть. Казачье село. Казаки окопались крепко, камнем обложились, снегом, водою облили – заледенело все. И дома рядом – греться можно. Нам бы их силой никогда не взять. У них – сопка, а мы с Амура, с голого места. И численное превосходство за ними. «Ребята, – кричит наш командир, – одна смерть! Силой не взять – на испуг возьмем сукиных сынов!» Знамена вперед, нас человек пятьдесят с берданками да возчики следом с палками – тоже будто ружья, и кричим во всю глотку: «А-а-а!» и с криком на приступ. Ошалели казаки, раз-другой выстрелили, на коней – и тикать…
Был у нас командир – Тряпицын. Анархист, из матросов, отчаянный, под пулями никогда не ложился. И свободу он так понимал, никогда ее не видавши, что анархисты за самую вольную свободу. Знамя у него было красное с черным и надпись: «Первый анархо-коммунистический отряд». А лозунги были: за советскую власть, против беляков и японской военщины. Мы за ними и шли. А в политике тогда мало понимали, потом опытом узнали, когда переметнулись анархисты к бандитам да к белякам. Ну, сперва ничего. С партизанским центром связь держали, с Лазо. Шли к Николаевску. Кругом белые. Податься некуда. Силы нету терпеть, и воевать тоже сил нету. И вот Тряпицын в Мариинское поехал, в белый штаб. Один, в санях, только возница с ним. Часовой останавливает: «Стой, кто идет?» А он встал в санях, отвечает: «Командующий Красного Николаевского-на-Амуре фронта Тряпицын». Часовой и винтовку выронил. А он в штаб. Офицеры чай пили, совещались. Он вошел: «Вы Тряпицына ищите? Я Тряпицын». Наган вынул, на стол положил. «И вы кладите. Будем разговаривать». Положили. Сидят, ничего не понимают, чай предложили – выпил. Офицеры спрашивают: «Где ваши солдаты?» А он говорит: «Вот пойду, поговорю с вашими солдатами, и будут они мои». А солдаты уже во все щели смотрят, в окнах торчат, пулеметы тащат, разоружаются. Ну, он и сказал офицерам: «Уходите! Сила моя. Все равно от партизан вам конец». Вышел, в сани сел и поехал обратно. Километра три все ждали погони и залпа. Ничего. А офицеры тут же собрались и удрали; с ними некоторые солдаты, преданные белогвардейцам. А которые революционно настроены – к нам перешли со всем вооружением и амуницией…
– Чистая работа! – сказал Епифанов.
– Была у него секретарша или вроде начальника штаба – Нина. Авантюристка. Хитрая женщина, говорить умела. И вела свою линию незаметно, да ловко. Чтобы, значит, оторвать Тряпицына от коммунистов, от советского пути. На свой бандитский путь его сворачивала. Дружков ему подсовывала… И набежало к Тряпицыну всякого народа. Лапта тоже. Спиртонос он был, контрабанду из Китая носил. Потом у Калмыкова служил. А потом к партизанам перекинулся. Предатель был, сукин сын! Сперва притаился, в доверие вползал, а когда Николаевск пришлось оставить, тут его бандитское нутро сказалось. Нашу партизанскую честь грязью пятнал. Никого не щадил. Мы воюем, жизни своей не жалеем, а наши партизанские дома Лапта разоряет. И Тряпицыну голову задурил… Или анархистский дух заговорил в нем? Не знаю. Только продали они нас…
Касимов резко поднялся. Провел сухой мускулистой рукой по влажному лбу.
– Однако пошли. Солнце уже высоко.
Разговориться уже не удалось. На вопросы Касимов просто не отвечал, как бы не слыша их. Он шел быстро, с какою-то змеиною гибкостью пролезая сквозь кустарники, и комсомольцы не посмели догонять его – расстроился человек.
Они тихо переговаривались – надо пригласить его к костру, пусть расскажет всем. Жалко, глядите, как разволновался… столько пережить, конечно, тяжело…
Андрей Круглов снова задержался над поваленным бурей деревом, а потом побежал догонять Касимова. Когда остальные подошли, Касимов говорил:
– Это правильно. Корень здесь неглубокий. С одной стороны подрубайте корни, с другой – тяните. Мы, бывало, тоже так делали.
У входа в село он совсем было распрощался и вдруг вернулся, оглядел комсомольцев и не то с грустью, не то с обидой сказал:
– Так-то, товарищи родные! По всему краю пройти – партизанской кровью земля смочена. Без нас и вас бы здесь не было…
И пошел, размахивая утками.
На следующий день Андрей Круглов применил на корчевке новый способ – комсомольцы веревками зацепляли верхушку дерева и сильным рывком, подобно бурному ветру, валили дерево, с корнями выдирая из почвы.
А когда от села к участку протянулась по тайге первая дорога, ей дали торжественное название проспекта Красных партизан.
21
Ночь была тиха. Весь лагерь спал. И вдруг – точно взорвался застоявшийся душный воздух. Точно вдребезги разлетелось небо.
Раскатистый удар обрушился прямо на палатки, на головы спящих людей. Они проснулись все сразу, ничего не соображая, в темноте наталкиваясь друг на друга. Порыв ветра пронесся над лагерем, отдергивая пологи палаток. И в просветы входов все увидели, как, треснув, действительно раскалывалось небо по извилистой кривой. И тотчас услышали грохот обвала.
Снова загрохотал гром. Ослепительная голубовато-белая молния прорезала небо и уткнулась острым концом в землю.
Когда гром затих, все облегченно перевели дыхание.
Но это было только начало. Только пробные, перед настоящей игрой, удары. Природа разыгралась всерьез. Синие прорези молний непрерывно полосовали небо, бросая мимолетные отблески на деревья, на серые грибы палаток, на мечущиеся фигуры полуголых людей. И вслед за каждым взмахом молний следовало оглушающее сотрясение воздуха, заставлявшее пригибать головы и съеживаться, чтобы не раздавило, не опрокинуло навзничь.
Лилька закрылась подушкой и плакала, пронзительно вскрикивая каждый раз, когда синее пламя озаряло внутренность палатки. Катя Ставрова, задрав любопытный носик, взвизгивала от удовольствия:
– Ну и гроза! Ну и красота!
Но и она начинала уставать от напряжения, разлитого в атмосфере, от грохота, от мерцания молний, слепивших глаза.
Снова порывом пронесся ветер. Потом еще и еще. Молния осветила темную сплошную массу, надвигавшуюся из-за дальних сопок. Сперва эта масса была далека – туча как туча. И вдруг она раскинулась на половину неба и стала быстро приближаться. Порывы ветра участились, освежая воздух и неся на своих крыльях предчувствие перемены.