Все хлопали в ладоши, не жалея сил. Только Соня забыла похлопать – она знала, о какой светлой девушке идет речь, ее сердце замирало от нежности.
Тоня похлопала вместе со всеми, но потом сказала:
– А ты, Гриша, все-таки перегнул. Где же у тебя комсомол? Все я да я… Это индивидуализм. И почему девушка будет искать у тебя защиты?
Катя Ставрова поддакнула:
– Девушки покоряют тайгу не хуже тебя! Моя бригада дает сто пятьдесят процентов, а твоя – сто тридцать семь.
Гриша Исаков обиженно молчал. Ребятам было жаль Гришу, но они не знали, как заступиться за него. Уж эти девушки!
Но тут вмешалась Клава:
– Девушки, ведь это стихи! Это образ. И что же такого? Я тоже смотрю на тайгу и думаю – она моя, я ее покоряю. А ведь она не моя. Она наша. Гриша за всех сказал: покорю!
– Ты говоришь – покорю, а у Гриши получается, что он тебя покорять будет, – язвительно сказала Тоня.
– Ты просто не понимаешь… Это же стихи!
Настроение испортилось. Круглов снова улегся, спрятав лицо. Клава смотрела на него, вздыхая про себя: и что ему надо? О чем это он? Сколько дней прошло с той грозовой ночи, когда верилось в счастье… а он все дальше, все дальше отходит от нее и ни разу не взглянул на нее так, как тогда, сквозь струи ливня, в темноте, на миг озаренной молнией.
Сема подмигнул Лильке, и Лилька запела своим низким звучным голосом деревенской запевалы:
Ревела буря, дождь шумел…
Соня потихоньку встала, принесла вязанку сучьев и пошла в тайгу за другой. В тайге было темно и страшно. Из темноты тянуло мертвенным холодом, пронизывал ветер. Но рядом с нею появился Гриша; они без слов упали друг другу в объятия – и стало тепло. Они целовались, тесно обнявшись, – ветер проносился мимо них, стороной, и шелестел вокруг, подпевая песне у костра.
Гриша сказал:
– Ты понимаешь, это совсем не индивидуализм. Это полное ощущение жизни. Разве я не могу говорить от имени всех нас?
Соня не совсем поняла его, но сказала:
– Ну да, конечно. У тебя такие замечательные стихи.
Ему было приятно. Он сам думал то же. Но он отрекся от себя:
– Нет, они еще не замечательные. Но я напишу, Соня, я еще напишу настоящие стихи. Ты верь мне, Соня! Иногда мне страшно нужна поддержка. Иногда я думаю: ведь каждый поэт, когда пишет, считает себя гением. А как мало гениев! За всю историю человечества – единицы. А быть посредственностью – зачем? Стоит ли ради этого мучиться?
Она сказала именно то, что должна была сказать:
– Нет, Гриша, я верю в тебя…
Как он был благодарен ей! Не за слова, за самое ее существование…
Ей было очень хорошо. В черном небе над ее запрокинутым лицом качались неспокойные ветви, и небо тоже словно качалось в сладком дурмане.
– Вот мы сейчас живем, и мне часто кажется: об этом надо написать поэму – такую, чтобы каждая строка прожигала сердце. Надо написать картину, чтобы посмотреть – и дыхание перехватило. Симфонию для громадного оркестра – чтобы потрясала, вертела, сбивала с ног. А начну писать – и слов нет. И рисовать не умею. И нот не знаю.
Она провела ладонями по его щекам. Сказала:
– А ведь жизнь еще большая. Сколько мы еще сделаем! Сколько научимся делать!
Она так хорошо понимала, так умела направить его мысль простыми словами. И он спросил:
– Соня, будем жить вместе, хорошо?
Она ответила быстро:
– Да.
И прикрыла глаза, чтобы полнее и сосредоточеннее почувствовать счастье.
Они медленно шли обратно. И к ним донесся от костра торжественный голос Семы:
– Стихи? О! Это то, что поет душа, когда ей грустно, и когда ей весело, и когда она стремится вперед, – вот что такое стихи! А если у тебя, Тоня, душа не поет, не прикасайся к стихам, умоляю тебя, потому что ты видишь сама: вот мы спели песню, и нам стало весело. Мы слушали стихи – каждый был героем. И если ты тоже герой и каждая наша комсомолка – герой, то разве она все-таки не девушка, и разве ей не приятно, что вот около нее стоит друг и друг готов защищать ее, и разве им обоим от этого не веселее на сердце?
Вынырнув из темноты навстречу подмигиваниям и шуткам, Гриша провозгласил срывающимся высоким голосом:
– Ребята! Друзья! Разрешите сказать – вот моя невеста. Ребята! Благословите нас по-комсомольски.
В сутолоке и шуме жених и невеста совсем растерялись. Их обнимали, хлопали по плечам, качали так, что у Сони закружилась голова и Грише пришлось заступиться за нее. На общем совете решили, что первым молодоженам надо построить отдельный, самый лучший шалаш.
И тогда заговорил Круглов:
– Мы говорили здесь о дружбе. Вот она – дружба. Вы видите, счастье наших двух товарищей – общее счастье. И мне стало стыдно, ребята. Я скрывал от вас свое горе, а скрывать не надо было…
Он сказал это – и испугался. Отступать уже поздно, рассказывать – трудно.
– Говори, говори, Андрюша, – звонко сказала Клава. Он посмотрел на Клаву и на миг смутно понял ее, но тотчас отстранился от мелькнувшей догадки, потому что собственное волнение было слишком сильно.
– Да, я скажу… Видите ли, ребята… у меня в Ростове… в общем, у меня тоже есть невеста… И я бы хотел, чтобы она сюда приехала… если только вы согласны…
– Если я правильно понял, – пробасил Калюжный, – поступила заявка на два семейных шалаша.
А Сема Альтшулер сказал короткую прочувствованную речь:
– Вы думаете, это так, пустяки? Поженились – и все? Нет, друзья! Это здесь, на месте будущего города, рождается новая жизнь. К сожалению, нет вина, но будем думать, что оно есть, и я поднимаю бокал за комсомольскую семью, за наше будущее, за новый быт комсомольского города.
И он поднял руку с воображаемым бокалом.
Так обычный вечер неожиданно превратился в торжество; и когда много позднее друзья разошлись по палаткам, никто не ощущал промозглой сырости своих жестких постелей.
У костра осталась одна Клава. Она не двинулась, когда около нее осторожно уселся Сема Альтшулер. Может быть, она и не заметила его.
– Э, в чем дело, Клава? – сказал Сема и дотронулся до ее руки. Она дала ему свою руку и вдруг заплакала.
– Любовь проходит, Клава, а дружба остается, – сказал Сема и вытер ее мокрые щеки краем шерстяного платка.
Клава всхлипнула и виновато улыбнулась.
– Ты, пожалуйста, не думай… – пробормотала она.
– Нет, Клава, я ничего не думаю. Я только думаю, что ты мужественная девушка и ты не будешь плакать, а если тебе очень нужно немного поплакать – плачь сейчас, я вытру твои слезы, и тебе будет легче…
Но она уже не плакала.
Сема проводил ее до девичьей палатки и сказал, прижимая ее руку к груди:
– Вот это перед тобою такой друг, Клава, такой друг…
В этот раз красноречие ему изменило.
– Э, не в словах дело! – Он махнул рукой и пошел через лагерь, спотыкаясь в темноте.
25
Группа комсомольцев скатывала бревна, заготовленные прошлой зимой на реке Силинке. Лес был сложен вдоль берега высокими штабелями. То и дело за одним бревном валилась целая куча; и тут уже приходилось отскакивать и ловчиться вовсю, чтобы не сбило с ног, не ударило, не отдавило пальцы.
Сергей Голицын был обижен, что бригадиром назначили Геньку Калюжного, тогда как он, Сергей, имел уже некоторый опыт и сноровку. Ворча про себя, он устроился ниже по течению – багром отталкивать бревна, притертые к берегу и застревающие на обмелевших перекатах. Еще ниже, еле видный среди деревьев, стоял Сема Альтшулер.
А выше грохотали бревна, мощным басом распоряжался Калюжный и раздавались бурлацкие возгласы Пашки Матвеева.
Сергей злился на Пашку. Больной, с цинготными пятнами на ногах, и все-таки лезет в самое пекло. И лопает пшено, упорно заявляя: «Ну и вкусно! Век не надоест!» Ему разрешили уехать для лечения, а он упорствует, как будто нарочно хватаясь за наиболее тяжелые работы: «Клин клином вышибают». А потом, весь в испарине, с нездоровой желтизной на припухшем лице, говорит своим невозмутимым ироническим голосом: «Ще не вмерла Украина…»