Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

– Спасибо, друг! А теперь марш домой. Я сам отведу.

Епифанов кивнул и поплелся было домой, но ему как-то трудно было идти. Что ждет его? Какова будет Лидинька? Не оттолкнет ли она его?

Его остановила Соня Исакова. Она просто обняла его, похвалила за героизм и шепнула:

– А насчет Коли ты Лиде ничего не говори. Ее теперь нельзя волновать. Я всех предупредила…

Епифанов так ничего и не понял. Почему нельзя волновать? Может быть, Лидинька больна? Ну, конечно, больна, иначе она прибежала бы встретить.

Он мчался домой, забыв усталость. А навстречу ему выскочила в одном платке на плечах Лидинька, и первое, что он увидел даже в сумерках, были ее сияющие каким-то особенным светом глаза.

Ее руки обвились вокруг его шеи, ее губы целовали его, она что-то быстро, между поцелуями, говорила, что ее почему-то не пустили, – или не сказали ей, он не расслышал, – и она прильнула к нему, к его мокрой грязной одежде. Он хотел отстранить ее, потому что почувствовал себя рядом с нею отвратительно мокрым и грязным, но у него не было сил прервать это счастье, и они вместе вошли в комнату. Он все вглядывался в нее и не мог понять: то ли она действительно по-новому светится особой, небывалой радостью, то ли ему просто кажется.

Он уже лежал в постели, обмытый, переодетый и насильно уложенный Лидинькой, когда она подсела к нему и нерешительно сказала:

– А у меня для тебя новость…

И по тому, как она вспыхнула и потупилась, а потом быстро вскинула на него вопросительные, ждущие, каким-то совсем особенным женским выражением освещенные глаза, он сразу понял и вскрикнул:

– Правда? – и уткнул в ее ладони смущенное, гордое, счастливое лицо, так что ничего уже не надо было объяснять.

30

Уже неделю на строительстве работала комиссия из пяти человек. Они прилетели на самолете и в тот же день начали изучать состояние строительства. Они облазили все объекты, вечерами обходили бараки и шалаши, беседовали с комсомольцами, вызывали к себе по очереди лучших ударников, инженеров, мастеров.

Назавтра было назначено в клубе открытое партийное собрание с участием комсомольского и инженерно-технического актива.

Вернер осунулся, посерел. Он еще не знал выводов комиссии, но обычная самоуверенность покинула его, и то, что назревало в нем с ночи, последовавшей за убийством Морозова, теперь оформилось, – он сам себя осудил и снял с должности. Он уже не чувствовал в себе силы, необходимой для руководства большим делом. Он внутренне, для себя, решил вопрос. И завтрашнее собрание пугало его только потому, что он не знал, что, как, с каким настроением будут говорить люди. Он проработал с ними свыше десяти месяцев, и вот теперь он не знал их. Среди них были хорошие и плохие исполнители, хорошие и плохие работники. Но что они думают? Как относятся к нему? Какие обвинения они выдвинут? Он не прислушивался к их голосам, а завтра они будут судить его…

Он не мог ни работать, ни отдыхать. Он рано лег спать, отменив вечерний прием, но спать тоже не мог. Утром он пошел по стройке. Он любил ее, как свое детище. Он любил маленькую смешную первую электростанцию и гордые контуры второй, еще недостроенной. Знакомые силуэты строящихся цехов. Ряды невзрачных бараков. Ряды кургузых, заметенных снегом шалашей. Трубу лесозавода, торчащую над деревьями. Далекий дымок кирпичного завода. Он живо вспомнил летнее утро, когда загудел первый гудок в тайге. Он вспомнил свои радужные мечты о том, что правительственный срок будет сокращен намного, что недалек триумф, чествование, орден… Честолюбие?

Вернер оказался около шалашей и вдруг остановился, потрясенный. В лучах раннего солнца по дорожке между шалашами тихо двигались несколько сгорбленных фигур с палочками. Они осторожно передвигали распухшие, согнутые в коленях ноги. И они смотрели на него без злости, без презрения, но и без дружелюбия. Они не здоровались и не отворачивались, а шли навстречу и мимо, постукивая палочками, шаркая валенками по талому снегу. Он узнал двоих из них: одного он видел на монтаже первой электростанции, другой был известным силачом в бригаде лесогонов. Что? Что он сможет сказать сегодня в свое оправдание?

И вот настал час собрания. Председатель комиссии сказал краткое и суровое вступительное слово.

Вернер не захотел сесть к столу президиума. Он сидел внизу, у самого помоста, подтянутый, замкнутый, с неприятно-сухим выражением лица. Он смотрел в зал на сотни лиц и не встречал ни одного дружелюбного взгляда. Напротив него, с другой стороны помоста, сидела в группе комсомольцев Клара Каплан. Она заметила его взгляд, кивнула ему головой и сочувственно улыбнулась, – улыбка оскорбила его, как признание его слабости. Потом он увидел испуганный и преданный взгляд Кочанера. Вспомнил определение Клары – «бритое ничтожество». Он сердито отвернулся от Кочанера. Как он не понимал его раньше? Он ценил в нем идеально исполнительного, безотказного работника и только сейчас понял, что Кочанер – мелкий подхалим, карьерист и стяжатель, который всегда умел выговорить себе и лишнюю зарплату, и квартиру, и премиальные, и лечебные, и подъемные.

Ему стало стыдно и страшно. Он жалел, что не сел в президиум, – может быть, там, на привычном месте, не было бы ощущения такого полного одиночества. Вон Гранатов, сидя рядом с одним из членов комиссии, переговаривается и шутит как ни в чем не бывало. «Конец этой красивой изоляции может быть печальным», – сказала тогда Клара. Это было уже очень давно. Тогда он был смел, упрям, независим, самоуверен. А сейчас он одинок, он почувствовал себя обнаженным на глазах у сотен людей. «Король гол». Пафос дистанции исчез, ореол всезнающего, всемогущего превосходства померк, и его будут судить сегодня – судить по делам, по результатам: омертвление капитала в незаконном строительстве ныне законсервированных объектов; срыв снабжения; массовые авралы на запущенных участках – лесозаготовки, транспорт; пшенная каша утром и вечером; цинготные заболевания…

Собрание было судом. И первое же выступление мастера-судостроителя из Ленинграда, уважаемого всеми Ивана Гавриловича Тимофеева – подсказало приговор. Тимофеев говорил очень спокойно и деловито только об одном – о том, как плохо и неумело готовилось руководство к скорейшему началу судостроения. И Вернеру самому стало ясно, что его честолюбивая спешка была во вред делу. Ему нечего было возразить. «Я не учел… У меня были хорошие побуждения… Я ошибался…» Об этом можно говорить жене. Какое до этого дело людям, испытывающим на своей спине последствия его ошибок? Вернер ждал, что каждое выступление будет углублять мысль Тимофеева и добивать его, Вернера. Он сидел, уперев подбородок в стиснутые руки, готовый принимать удары.

И вдруг он прислушался. То, что говорили выступающие, было для него неожиданно. Они говорили не о нем. Они говорили о себе и о стройке, о стройке и о себе.

Выступали коммунисты, комсомольцы, беспартийные. Многих он знал как рабочих-ударников, как техников и инженеров, некоторых видел впервые. Но именно они были хозяевами и говорили как хозяева. Сперва он поморщился: при чем здесь клопы и порубка деревьев на площадке, зачем уводить от основного вопроса к вопросам о бане, о плохой нормировочной работе на шестом участке, о пренебрежении инженера Слепцова к заметкам в стенгазете? Вот Гроза Морей, раскричавшись на весь зал, потребовала прекратить «салон флирта» в техническом отделе. Вернер вздрогнул и возмущенно обернулся к президиуму, где, весь бледный, сидел Круглов. Как неуместно говорить об этом сейчас, здесь, на большом собрании, при Круглове! Вернер думал, что эту неловкость замнут. Но вскоре другой оратор поддержал Грозу Морей: «Мы знаем, что это неприятно слушать Круглову, но, я думаю, лучше сказать прямо в лицо, чем шептаться за углом, – неподходящая жена у тебя, Андрюша, надо решать: или приструни ее, или делай другие выводы». И, видимо, так и надо было. Никто не вступился, все считали, что это правильно и уместно. Говорили о каком-то Сережке Смирнове, который развел вшей и не стирает своего белья. И тут же говорили о заложенных фундаментах, куда зря ухлопали средства, о плане строительства, о бюрократизме стройуправления… Большое и мелкое – все было нужно, значительно. Самокритика! Это и есть самокритика, беспощадная и одновременно дружеская, хозяйственная, заботливая. Он когда-то смеялся над остротой приятеля: «Самоеды себя не едят. Самокритики себя не критикуют». В глубине сознания он думал так же. Он никогда не придавал самокритике ее настоящего значения, пренебрежительно расценивал ее как демократическую формальность. Он всегда был уверен, что сам прекрасно все знает и понимает, что рядовые люди не могут сказать ему ничего нового, и самокритику понимал больше всего как воспитательное средство для масс, а не для руководителей. И вот теперь он впервые увидел, понял ее. Значит, он был до сих пор слеп и глух? Большинство людей, сидевших в зале, были молоды. Он привез их сюда, как папаша. Вот эта девочка, Катя Ставрова, плакала из-за подстреленного коршуна. Этот вихрастый и даже зимою веснушчатый Петя Голубенко был главарем «пиратов» на «Колумбе»; и даже теперь у него был вид не столько серьезного, сколько притворяющегося серьезным мальчика. Но как они выросли! Как они повзрослели за десять месяцев! Их руками было сделано все то, что Вернер считал своим детищем и даже (где-то в глубине своих мечтаний) своим памятником. Он не умел ни беречь их, ни использовать. Он не ценил их жизни. Но во всех трудных случаях рассчитывал на их героический энтузиазм и никогда не был обманут. А теперь они, чувствуя себя подлинными хозяевами и стройки и самого Вернера, жестоко критиковали самих себя, свою работу, свою стройку, свое управление. И он, Вернер, должен был выслушивать эту хозяйскую отповедь, и учиться у них, и понять, что именно такой самокритики, такого общения со строителями ему и не хватало, что именно такое общение могло бы уберечь от роковых ошибок.

115
{"b":"96606","o":1}