– Почему стойбище будет слушай? – снова подняла голос женщина.
– Хамабису! – вторично крикнул Самар, но вопросительно посмотрел на Парамонова: женщина спрашивала правильно.
– Надо делать так, – мягко заговорил Парамонов, – надо говорить с каждым хозяин отдельно. Каждому хозяин надо объяснить: уйдет рыба, уйдет сохатый, уйдет белка и лиса – беда будет. Помирай нанаец. Иван Хайтанин может жить, советская власть платит ему деньги, а другие не могут жить. Поняли?
Наймука и Самар кивали головами.
– А теперь выпьем, – сказал Парамонов ласково и налил в чашки еще спирту.
Жена Самара поставила на стол печенье и конфеты.
Михайлов развернул пеструю бумажку и медленно обсасывал твердый леденец. Его руки уже не дрожали, но ему томительно хотелось, чтобы ушел Парамонов, и чтобы можно было тихо сидеть у окошка, и чтобы жена сидела напротив с рукодельем.
– Товарищ Михайлов уедет месяца на два, – сказал Парамонов. – Если что надо, к вам будет приходить мой брат Степан.
Когда они шли домой, Михайлов сказал сдавленным голосом:
– Стар я, Николай Иваныч… если бы кого другого…
– Зажился! – побагровев, прикрикнул Парамонов. – Ждешь, когда и отсюда вычистят? Шляпа!
Вечером в «красной юрте» происходило комсомольское собрание. Комсомольцев было всего шесть человек, но сбежалась вся молодежь стойбища, да и пожилых людей немало собралось на манящий огонек керосиновой лампы. Кильту рассказывал о том, что на берегу Амура строится город, что на строительство города приехали комсомольцы и что они зовут к себе нанайскую молодежь.
Председатель сельского совета Иван Хайтанин сидел в уголке за печкой. Он был очень молод, ему едва исполнилось двадцать два года, но он учился в далеком городе Ленинграде, в Институте народов Севера, и чувствовал себя и старше и опытнее окружавших его сородичей.
Когда Кильту рассказал все, что знал, вышел вперед Иван Хайтанин. Его карие глаза светились, широкоскулое загорелое лицо вспыхнуло темным румянцем.
– Товарищи, – сказал он и поднял натруженную маленькую руку, – товарищи, мы живем дико, не видали даже Хабаровска. У нас нет больниц, нет бани, нет кино. У нас умерла вчера молодая женщина – некультурность убила Урыгтэ, дикость, грязь. Нет больницы, а старики шаманят, старики гонят черта – а кто его видел, черта? Сказки, обманывать дураков! А теперь советская власть строит на Амуре город. Будет больница, театр, автомобиль, магазин. В городе есть другой свет, он горит сам, не надо спичек, он идет по проволоке, надо только двинуть такой крючок на стене – и стеклянная бутылка дает свет. В городе магазины – что хочешь купи. И в городе школа, институты, для детей, для больших людей, кто хочет – учись. Мы, нанайцы, жили не как люди, а как паршивые собаки. Мы хотим жить как люди. Мы хотим город. Мы поможем строить город, товарищи!
В тусклом свете лампы по лицам бродили улыбки. Ходжеро сказал с места:
– Я поеду первый.
У двери стояла Мооми. Она замирала от предвкушения чего-то большого и нового, что надвигалось на нее. Она до головокружения боялась перемены, но все-таки чувствовала, что перемена похожа на свежий ветер, обжигающий лицо, и знала твердо, что ничто не сможет удержать ее от смелого, отчаянного шага прямо навстречу ветру.
20
Они были завоевателями, Колумбами. Эта земля принадлежала им, но она лежала кругом неизведанная и немного страшная, как только что открытая Америка.
Катя Ставрова рвалась в таежную глушь, чтобы изведать ее тайны. Она предложила друзьям большую прогулку в первый же выходной день. Она была уверена, что стоит отойти от села и от участков работ – и на каждом шагу будут ожидать необычайные и прекрасные приключения. Ее поддержал Епифанов; вернувшись со сплава, он воспринимал палаточный лагерь уже как город, и его тянуло в глушь, к неожиданно пересекающим путь горным ключам, к тихим зарослям незнакомых кустарников, в мягкие дебри прошлогодних засохших трав, в которых запутывается, проваливаясь, нога… С ними пошли Тимка Гребень, Круглов и Катин приятель Перепечко. По дороге к ним присоединился Валька Бессонов – он вечно попадался на Катином пути.
Было раннее утро. Жаркое солнце разгоняло туманную дымку, повисшую над берегом Амура.
Они поднялись на тенистый пригорок над самой рекой. Белостволые березы мягко шуршали молодыми листьями. Под березами торчали незатейливые кресты сельского кладбища. С пригорка были далеко видны Амур, плавный и широченный, как озеро, и темные сопки правого берега, упирающиеся в воду скалистыми подножиями.
На этом берегу комсомольское наступление уже видоизменило общий вид побережья. Под открытым небом лежали груды ящиков, бочки, тюки, бухты канатов. Горбились под брезентами станки. Над скатом все так же подслеповато глядели домишки села, но сразу за ними стояли бесчисленные палатки, и сама сельская улица совершенно видоизменилась – по ней группами ходили, бегали, играли в городки и в лапту сотни молодых людей. На церковной паперти чистили картошку.
Налево тянулся пустынный и болотистый берег, перерезанный протокой, соединявшей озеро Силинку с Амуром.
Сквозь листву, заслонявшую Силинку, поблескивала ее гладкая поверхность и видна была угрюмая, черная баржа, грузно осевшая в протоке. На барже помещался административно-технический штаб наступления.
А от берега на север, сколько глазу видно, вплоть до далекого горного хребта, замыкавшего горизонт, лежала перед ними тайга – расцветающая, опьяневшая от напора живительных весенних соков. Тайга карабкалась и на горы, теснилась в распадках, цеплялась за камни на скалистых кручах. Только на самых вершинах, обнаженных и острых, тяжелыми пластами лежал снег.
– Это вечные снега! – восторженно утверждала Катя.
Но Круглов смотрел не вдаль, а на то, что расстилалось прямо перед ним. Он видел дикую, нетронутую гущу тайги и верил, что она недолговечна.
– Вот здесь, – произнес он торжественно, указывая рукой на лежащую перед ним низину, – вот здесь вырастут доки, перед которыми самые высокие лиственницы – жалкие карлики.
– А ну, пошли знакомиться с карликами, покуда они целы, – сказал Епифанов и первым вразвалочку спустился с пригорка. Все двинулись за ним. Под ногами мягко подавался рыжий мох, склонялась молодая травка. Им попался куст багульника, усыпанный не лиловыми, а белыми цветами. Они удивились, каждый сорвал себе по ветке. Катя приколола цветок к волосам.
– Кармен! – бросил Валька Бессонов и засунул цветок за ухо.
Идти приходилось медленно. В ямах стояла весенняя вода. Иногда дорогу перегораживали огромные деревья, с корнями вырванные бурей. Комсомольцы с удовольствием перелезали через них, разглядывали мощные, уже обветренные корни.
– Идея! – вдруг сказал Круглов и остановился над поваленным деревом, сощурив один глаз и что-то соображая.
Как ни добивались от него друзья, в чем дело, так и не узнали.
– Озеро! – крикнул Епифанов, шедший впереди. Все побежали, не разбирая дороги, как будто озеро могло исчезнуть, если не прибежишь быстро. Только Круглов остался позади, занятый своими мыслями.
В тенистых заросших берегах лежало маленькое тихое озеро. В него смотрелись деревья; упавшая ветка неподвижно застыла на поверхности воды.
– Силинка! – объявил Валька Бессонов.
– Ты с ума сошел! – возмутилась Катя. – Силинка большая и с протокой, там пароходы стоять будут, а где же здесь пароход станет? Да в Силинку бревна сплавляли – где же эти бревна? Голова!
Валька сам понял, что напутал, и ограничился добродушным замечанием в сторону:
– Ну и заноза! Женись на такой – пропадешь.
– А ты не женись, – сверкнув глазами, ответила Катя и засмеялась. Вот уже месяц, со дня отъезда из Москвы, ее распирало все возрастающее ощущение счастья. Истоком этого ощущения были новизна и романтичность обстановки и то сознание девичьей свободы и легкости, которое охватило ее, как только поезд унес ее от Москвы – от мужа. Валька Бессонов не занимал особого места в ее мыслях, она просто включила его в общий круг веселых и радостных переживаний.