Она вдыхала свежесть амурского ветра. Ее взбудораженное сердце еще напоминало о себе неровными толчками.
Вернер был насмешлив и снисходителен: «Сколько вам лет?..», «Я рискую…», «Никакого шума я не потерплю…» Что он такое, этот Вернер?
А город она построит, цельный в своем величественном, гармоническом единстве. Его будут строить тысячи работников, чертежи его будут создавать сотни людей, но всеми ими будет двигать одна руководящая идея, дающая смысл любому произведению человеческих рук. Ее идея. Ее ли? Да. Она ее задумает, разработает, приведет к осуществлению. Она заимствует ее, эту идею. Нет, не у греков, не у римлян. Ее идею подскажет величие диктатуры пролетариата, пафос и напряжение пятилетки, чистота счастливых детских глаз, горделивый расцвет индустрии, жадное стремление вперед, к счастью, поднявшее миллионы людей…
– Товарищ Каплан! – кричит с крылечка «Амурский крокодил». – Получите ордер на комнату.
Клара смеется, сама не зная чему. Она получает ордер и отказывается от машины – комсомольцы помогут. Она идет по деревенской улице, как по проспекту, легкой походкой, подставляя лицо солнцу и ветру. В ней рождаются еще неоформленные воспоминания. О чем? Она не знает. Что-то связанное с Вернером. Движение руки, наклон тела, лоб… Что? Кто? Кого он напоминает?
Она не углубляется в эти воспоминания, не ищет их смысла. Она идет по своему городу и думает: «Да, так что же такое Вернер?»
2
В начале сентября подули с сопок пронзительные ветры, понесли над котловиной леденящие дожди, в непролазную грязь размыли дороги и тропы, с избытком напоили влагой и без того болотистую почву.
А потом выглянуло солнце, заигрывая последними, уходящими лучами; затухающими порывами проносился ветер, подсушивая лужи и густую дорожную грязь, – снова установились теплые, но уже иные, по-осеннему молчаливые дни.
На корчевке, на лесозаводе, на стройке работалось тяжело. В грязи увязали ноги, мокрые стволы были неподатливы и скользки. Ругань неслась по участкам работ. Но иной парень, бросив крепкое словцо, выпрямит заболевшую спину, поглядит кругом и затихнет, будто околдованный сказочным видением. Совсем рядом, безмолвная и нежная, неподвижно стоит тайга – теплым золотом осыпаны белые березы, жарким пламенем рдеют клены, сиреневыми листьями поникли ольхи, топорщатся синие ели, а темный мох под ними весь разукрашен пестрыми пятнами. И вся тайга словно поредела от начавшегося листопада – далеко-далеко видна между стволами прозрачная лесная даль, и в этой прозрачности то тут, то там медленно кружатся, опадая, золотые, красные, сиреневые листья.
А если выйти на просторное место и поглядеть во все стороны – как быстро изменилось все вокруг! Давно ли казались такими суровыми и однообразными угрюмые темно-зеленые сопки. А теперь каждая сопка играет на солнце всею гаммою веселых красок во всем многообразии тонов и оттенков, а если набежит облако – границы красок сливаются, и кажется, накинуты на сопки прекрасные восточные ковры.
А над ними – небо. Высокое, легкое, в подвижных облаках, – то небо, которое не обманывает видимостью свода, а дает ощущение воздушности и бесконечности.
В такой прозрачный осенний день по влажной тропинке среди пеньков несколько товарищей несли Сему Альтшулера от лесозавода к больнице. Сема лежал на носилках, закинув восковое лицо, и воспаленные глаза смотрели прямо в бесконечность неба.
– Тропосфера… стратосфера… а потом… – проговорил он вдруг, испугав товарищей. – От Солнца до Земли сто сорок девять миллионов километров…
– Бредит, – содрогаясь, сказал Генька Калюжный.
– Нет, – сказал Епифанов, – кажется, так и есть.
– Когда будут летать в стратосфере, – снова заговорил Сема и улыбнулся, – мы станем ближе к Москве по крайней мере в десять раз…
Около носилок появилась Тоня, склонилась и посмотрела на Сему потеплевшими глазами. Чужое страдание смягчило ее.
– Вы идите, ребята, – сказал Сема, когда его принесли к больнице и посадили на крыльце.
Друзья стояли, нерешительно переминаясь. Сема привалился к стене и слегка улыбался прозрачному небу. В его живых глазах отражалось золото осени, он был ясен. Но друзья знали, что у него сорок и две десятых.
– Идите, идите, – повторил Сема. Он заметил ненавязчивый, спокойный и ласковый взгляд Тони и выбрал ее инстинктом больного, который тянется к уверенным рукам. – Тоня останется со мной, а вы идите работайте.
Тоня молча кивнула и вошла в больницу, приняв на себя бремя забот. Сиделка бестолково бегала взад и вперед – коек не было. Тоня влетела в приемную врача, не обращая внимания на полуголого парня, подставившего грудь под докторскую трубку.
– Мы принесли Альтшулера, лучшего ударника, с температурой сорок и две десятых! – крикнула Тоня. – Он на улице. Если вы его сейчас же не устроите, я вас отдам под суд!
Врач уронил трубку и, наклонившись за нею, уронил пенсне. Тоня подала ему пенсне и сказала тихо:
– Пойдемте, дело серьезное.
Полуголый парень, кутаясь в пиджак, поддержал:
– Идите, доктор, я подожду.
И сказал Тоне:
– Вот ведь бедняга… Тиф?
Но и врач не мог найти койку, раз коек не было. Тоня сказала, энергично тряхнув волосами:
– Значит, надо кого-нибудь выписать.
Она смело вошла в палату, кивнула знакомым комсомольцам и крикнула:
– А ну, ребята, кто здесь покрепче?
– А что? – с любопытством откликнулись больные.
– Заболел Сема Альтшулер. У него сорок и две десятых. Он на улице. Кто согласен уступить ему койку?
Несколько человек не колеблясь спустили ноги с кроватей.
– Пожалуйста, доктор, – сказала Тоня. – Теперь ваше дело, кого из них выписать.
Врач с удовольствием и недоверием разглядывал распоряжавшуюся в его больнице комсомолку. Он смеялся про себя, но ворчал и выписывать кого-либо отказался наотрез. Один паренек, Петрунин, мог быть выписан дня через три, другой, Сафонов, через неделю. Но не сегодня. Врач не может, не имеет права…
– Ну так что же! – откликнулся Сафонов. – Мы с Митькой на одной койке будем, по очереди. Несите Сему.
Оставленный один, Сема прилег на крыльце, и в его помутневших глазах уже не отражалось золото осени – они были напоены густым туманом.
– Берите! – скомандовала Тоня врачу и мягко взяла Сему за плечи. Они вдвоем внесли его в палату. Тоня уверенно раздела Сему и натянула на его горячее, воспаленное тело чистую рубаху. Потом она вышла, оставив врача около больного.
– Предполагаю крупозное воспаление легких плюс общее изнурение организма, – сказал врач, выйдя к Тоне. – Положение скверное. У меня одна сиделка. Вы останетесь?
– Да.
– Ломаться и нос воротить вы не будете, это я вижу. Но вы что-нибудь понимаете в медицине? Лекарства разбирать сумеете? Грамотная?
– Я не понимаю, но пойму, – сказала Тоня. – Вы хотите, чтобы я работала в больнице?
– Мне нужна медицинская сестра. Я вас научу. А 1а guerre comme a la guerre,[8] – добавил он, но тут же сообразил, что Тоне непонятна его французская пословица, и объяснил, сердито поправляя пенсне: – С волками жить – по-волчьи выть. Я думаю, вы пригодитесь. Только судом не угрожайте, меня не запугаешь, имейте в виду.
– Хорошо, – сказала Тоня.
Сема лежал на спине, маленький и горячий, с блестящими от жара глазами.
– Вы видели сегодня небо? – спросил он Тоню с живым интересом и взял ее за руку. – Вы видали когда-нибудь такое небо? О, в Одессе оно лучше, чем везде, но здесь небо грандиознее… Здесь широта… Вы только поглядите, здесь видишь все: и стратосферу и выше…
Больные невольно посмотрели в окно, но ничего такого не увидели.
– Нет, – сказал Сема, – надо смотреть лежа, прямо вверх… вверх… Я хотел бы летать в стратосфере.
– Вот это да! – согласился Сафонов, пристраиваясь в ногах Петрунина.
– Хорошо бы взлететь разок так высоко, чтобы всю землю увидеть, какая она есть, – сказал Петрунин.