– Вот видишь, – говорил Морозов, когда Андрей делился с ним наблюдениями, – что значит труд, если он дело чести и славы. Каждый наш паренек обогащается душой, вырастает в настоящего, нового человека. И Мооми станет им, перескочив в несколько лет через целые века развития.
Наступил день первого празднования, первых итогов.
Незадолго перед тем прибыла партия мужских костюмов, и Морозов специально задержал их выдачу, чтобы приодеть комсомольцев к празднику. Он сам помогал выдавать и каждого парня уверял, что костюм удивительно к лицу. Костюмы были все одинаковые, из синей грубошерстной материи.
– Тысяча братьев! – смеялся Морозов, оглядывая парней, которые вдруг все сделались похожими друг на друга. И жалел девушек: – А вам, сестрички, ничего не досталось!
Но девушек он привлек к делу, которое пока держалось в строгой тайне. Девушки писали какие-то билетики, что-то мастерили из веток в Катином шалаше. Шалаш запирался на засов – кроме Морозова и Круглова, туда никого не пускали.
День начался как всегда. До пяти часов работали. Никто не знал, что будет, но все чего-то ждали.
И вот, наполнив вековую тишину, раздался новый, странно знакомый и в то же время непонятный звук. Набирая силы, звук все расширялся, разносясь по участкам работ, свободно летя над ширью Амура, забираясь далеко в тайгу и вспугивая озадаченных птиц. Что это? Отвыкший слух ловил что-то знакомое.
– Да ведь это гудок!
– Ну конечно, гудок! Гудок!
Ну как можно было не узнать сразу – ведь гудок это! Гудок! Гудок!
И сотни людей, бросая лопаты, пилы, топоры, не разбирая дороги, по ямам, по бурелому, сломя голову бросились к лесозаводу.
Тоненькая струя пара вилась в чистом небе у первой заводской трубы, и вибрирующий протяжный гудок победно кричал небу, тайге, Амуру, людям: «Я здесь, вот я какой! Слушайте! Уважайте! Никто из вас меня не перекричит!»
Тысячи молодых глаз смотрели вверх, на струйку пара и в прозрачный воздух, где носился этот полузабытый, родной, возглашающий победу звук.
Когда он смолк, Сергей Голицын крикнул вне себя:
– Еще! – и даже не заметил, что в его глазах дрожат слезы.
– Еще! Еще! – поддержали другие.
– Громче! – кричал Петя Голубенко.
Снова, послушный воле своих создателей, заорал во всю силу гудок.
И комсомольцы, обнимаясь, размягченные волнением, слушали вибрирующий голос как чудесную песню.
А вечером ждали света. В восемь часов тридцать минут электростанция обещала дать свет.
Никто не уходил от шалашей. Распахнув двери в душную ночь, сидели во мраке и ждали. Нетерпеливые щелкали выключателем, проверяли, хорошо ли ввинчена лампочка.
Кильту и Мооми боялись сидеть в шалаше. Охваченные все растущей тревогой, они страстно желали и суеверно боялись огня, который сам бежит по проводам.
– Ничего, – говорила Мооми, пересиливая страх и судорожно сжимая руку Кильту, – ничего. Он хороший огонь.
И оба отчаянно вскрикнули и шарахнулись прочь, когда разом, по всей цепи шалашей, вспыхнули круглые огни, уткнув в землю желтые лучи.
Кильту дрожал и пятился. Он боялся вступить в полосу света, падающего из двери. Его дрожь передалась Мооми. Но ей надо было говорить, хвастаться, смеяться, потому что провода, по которым бежит огонь, были протянуты и ее руками тоже, потому что она обещала Круглову не бояться, потому что она мечтала о стеклянной бутылочке, дающей свет, с того далекого вечера в стойбище, когда Иван Хайтанин открыл ей, что жизнь бывает иной.
Она кинулась прямо в полосу света и столкнулась с Кругловым, схватила его за руки и закричала, показывая на провода:
– Это наш огонь! Наш огонь!
Гриша Исаков метался по своему шалашу.
– Горит? Да? Ты не обманываешь, Соня? Горит?
Он брал в руки электрическую лампочку – лампочка была теплая, живая, приветливая… Он долго всматривался в то место, где она была.
– Ты знаешь, Соня, я немного вижу… Я вижу светлое пятно…
Он видел, потому что слишком хотел видеть.
– И я скоро поправлюсь. Вот увидишь, я начну видеть. Я чувствую, что болезнь кончается.
Он поднял кружку как бокал:
– Да здравствует свет! Да скроется тьма! – и залпом выпил очередную дозу хвойной настойки.
А по шалашам катился смех. Парни разглядывали друг друга и хохотали до упаду – ну и бороды! Ну и ноги! А почему такие черные шеи? Нельзя ли смыть этот чудный загар?
Под каждой лампочкой висел маленький плакат: «Стыдно быть грязным в культурном городе».
Морозов ходил по шалашам и проверял действие своей выдумки. Действие превзошло его ожидания. Все бритвы, запрятанные в сундуки, были вытащены и приведены в боевую готовность. Спешно кипятили воду. Бежали на реку мыться, схватив мочалку и мыло. Клянчили у девушек иголки, нитки, лоскутки для заплат.
Петя ходил по шалашам и объявлял, стараясь говорить в нос, по-французски:
– По случаю электрического освещения парикмахерская мосье Пьера открыта всю ночь.
А девушки разносили заранее приготовленные веники и скромно преподносили хозяевам шалашей:
– Мы слышали, вам нечем подметать?!
33
«Тоня скоропостижно влюбилась», – говорили комсомольцы, с любопытством наблюдая Тонину безудержную любовь.
Как часто бывает у замкнутых людей, любовь Тони прорвала созданные самой Тоней заслоны, все сокрушая и сжигая на своем пути. Еще недавно Тоня считала Сергея бузотёром и наглецом – теперь она восхищалась им, оправдывала его, находила в его поведении проявления сильного характера. Она сделала своим руководящим принципом суровость в быту и презрение к удобствам, она требовала того же от других – теперь ее умиляла потребность Сергея в уюте, в чистоте, в удобной постели, и она была счастлива, если могла хоть чем-нибудь побаловать его. Она осуждала любовь Исаковых и ту расточительность, с которой они тратили время на устройство семейного быта, – теперь она только и мечтала о том, чтобы создать такую же семью, и не замечала, что в своих мечтах она идет гораздо дальше Сони и Гриши, так как для нее уже не существовало ничего вне любви к Сергею.
Захваченная любовью в момент глубокого душевного кризиса, Тоня не обогатила себя любовью, а растворилась в ней и потеряла самое себя. И оказалась беспомощной и ослепленной как раз тогда, когда ей нужны были твердая воля и зоркость.
Чем пламеннее мечтала Тоня о семье, тем противоречивее и непонятнее становились ее отношения с Сергеем. Они встречались в тайге почти каждый вечер. Сергея пленяла страстная порывистость Тони, свежесть ее чувства, ее самоотверженная преданность. Он гордился, что возбудил такую любовь. Но в одну из первых же встреч сказал ей:
– Мне всегда нравилось, что ты осуждаешь Исаковых. Конечно, от любви отказываться глупо. Но заводиться семьей сейчас – гадость. Это не по-комсомольски.
Тоня так растерялась, что не ответила.
С конца июля зарядили дожди. В дождливые вечера Тоня бродила сама не своя и искала встречи с Сергеем в лагере. Но Сергей уклонялся от этих встреч и однажды резко прикрикнул:
– Да не ходи ты за мною по пятам, ведь смеются же!
Создав себе образ любви, Тоня не видела и не хотела видеть, что в этой большой любви она дает все, а Сергей – ничего, что он пользуется ее любовью, ничего не давая взамен. Она прощала ему резкость, эгоизм, капризы, она радовалась, если он чего-либо требовал от нее, – от своей покорности она получала наибольшее счастье, потому что этим могла доказать силу своей любви.
Сергей часто просил ее починить его белье или заштопать носки, и она делала это с радостью. Случалось, что он просил об этом Лильку или Катю, подчеркивая, что шитье – дело девичье и ему все равно, кто из них поможет ему. Тоня не могла видеть рубаху или носки Сергея в чужих руках. Она не решалась открыто хозяйничать у Сергея и потому стала хозяйничать у всех парней. И комсомольцы скоро привыкли к ее услугам.
Но однажды Сергей сказал ей:
– Это просто глупо, ты им не прислуга, чего они все лезут к тебе?