Ну да, это она, Груня, милая, простая девушка с пушистой косой… Когда-то он так робел перед ее серыми глазами, перед простодушной улыбкой и детским звонким голосом.
Сам себе удивляясь, Сергей сказал смело и грубовато:
– Выходи, выходи, не прячься. Покажись, какая ты стала.
Светлая тень неуверенно приблизилась. Сергей слышал, как она часто, взволнованно дышала.
– Не забыла меня, Груня?
– Ну, что ты…
С новой для самого себя развязностью Сергей взял ее под руку и ласково потрепал ее косу. Коса была пушистая, растрепанная, мягкая.
И голос мягкий:
– А ты, Сергей, и думать про меня забыл?
Это не имело значения, вспоминал ли он ее, любил ли. Она была тут – простая, милая, нетребовательная. С нею можно болтать, о чем придется, и все будет умно и значительно, и она примет его таким, какой он есть, ничего не требуя, ничего не ожидая.
Они вышли за поселок в поле.
– А я весь год готовилась, как тебя встретить, – сказала она важно.
– Это у забора-то?
– Ну вот, глупый. Я серьезно говорю. Я много о тебе думала.
– А что же ты надумала?
– А вот что. Только ты не смейся, Сереженька. Я не могу говорить, когда ты смеешься. Это очень серьезно.
– Смотри на меня – ни тени улыбки. Говори.
– Видишь… Я думала: что я такое? Что во мне есть? За что Сергею любить меня, когда во мне ничего нет?
– Ну, вот так серьезно! А у кого глаза серые? У кого коса пушистая? У кого губы вот такие?..
Он хотел поцеловать ее, но она оттолкнула его без притворства. Она была взволнована.
– Да ты что?
– Я же тебе сказала, я серьезно. Ну что я была? Семнадцатилетняя дурочка, и все. Только коса да глаза, как ты говоришь.
– Разве это мало?
– Мало.
– А ты что же хочешь – профессором быть?
– Нет, – торжественно сказала Груня. – Только теперь я комсомолка.
– Ну… – растерянно протянул Сергей и почувствовал, как снова зарождается в ногах мучительная дрожь.
– Вот тебе и «ну», – весело сказала Груня. – И это еще не все. Я теперь пионервожатая, у меня целый отряд, курсы кончила. В международную детскую неделю обо мне в газете статья была.
Они стояли в темном поле. Прокричал паровоз. Недалеко от них, по невидимым рельсам, промчался товарный поезд. Они видели только светлое окошечко паровоза, искры, улетающие в поле, и яркий луч, устремленный вперед.
– Твой папа покатил.
– Узнаешь?
– Я его всегда узнаю…
Сергей не смел обнять ее. Этот проклятый озноб… даже руки дрожат… Только бы она не заметила… Но Груня сама обняла его, припала к нему нежным движением и быстро, как будто боясь что-нибудь забыть, заговорила:
– Я ведь тебя по-хорошему, Сережа… по… настоящему. Я о тебе весь год думала… До отъезда твоего я так, просто – веселый ты, нравился мне, ну и гуляла… А теперь я полюбила тебя – за то полюбила, что ты смелый, что ты герой, что ты не побоялся…
Сергей резко отодвинул ее от себя.
– Значит, – сказал он, плохо сдерживая отчаяние и злобу, – значит, ты любишь не меня, какой я есть, а героя, комсомольца, ударника, только не меня?
И, сказав это, израсходовал все силы, державшие его на какой-то последней грани, за которой должно было начаться исступление.
Он услышал ее смех – глупый, счастливый, беззаботный смех девочки, уверенной, что ее любят.
– Чудак, вот чудак! Да разве ты можешь быть другим, не таким, какой ты есть?
Сдерживающих сил уже не было. Но еще можно было спастись молчанием.
– И ты знаешь, Сережа, я своим ребятам рассказала о тебе на сборе. О том, что ты строишь большой город в тайге. Они завтра придут к тебе, на беседу приглашать, с цветами придут.
– Что-о?
«Кончено. Прорвалось. Не сдержаться. Кончено». Потом он смутно помнил, что оттолкнул ее и кричал:
– Дура! Интриганка! Детей натравила! Доконать хотите? – и, сам ужасаясь происходящему, побежал обратно к поселку, изредка оборачиваясь, чтобы крикнуть еще что-нибудь оскорбительное.
Где-то сзади, в темноте, громко, навзрыд плакала Груня. Он знал, что надо вернуться, и не мог. Он сам не помнил, как он попал в клуб, как посылал за водкой. Пили водку в углу сада, в беседке, и Сергей хвастался, что он герой. Потом размяк, бил себя по голове и пьяно каялся, что он подлец. Подвыпившие товарищи под руки свели его домой, посмеиваясь над его пьяным бредом.
Матрена Спиридоновна ахнула, увидав во дворе упирающегося, грязного, разбуянившегося сына. Она повела Сергея в дом и на пороге прикрикнула:
– А ну, потише! Девочек разбудишь.
Сергей, качаясь, на цыпочках прошел в комнату, но там, потеряв равновесие, повалился, как был, в сапогах и заплеванной одежде, на голубое покрывало.
Нежные руки матери раздели его, уложили, освежили голову мокрым полотенцем.
Всю ночь мать сидела около него, сменяя полотенца и вытирая его мокрые, безвольно открытые губы. Просыпаясь, Сергей встречал вопросительный и обожающий материнский взгляд. Он искал ее руку и нежно сжимал ее. А мать целовала его грязную руку и тихо плакала от нежности к этому большому, новому, не похожему на прежнего сыну.
Первые сутки дома остались в памяти Сергея как кошмар. Следующие дни он отдыхал, стараясь уединиться от всех. Он ничего не делал, только читал книгу за книгой. Лежал в густой траве на берегу реки, смотрел в небо, ловил шорохи листьев и журчание воды у прибрежных камней. Он не только не сблизился с прежними друзьями, но отдалился от них – он так упорно избегал их, боясь расспросов, что друзья обиделись и забыли его.
Только кочегар с отцовского паровоза, Свиридов, иногда приходил на речку, фыркал в воде, ложился рядом с Сергеем и говорил любовно:
– Притомился? Ну, лежи, лежи…
Свиридов снабжал Сергея книгами, которых он читал множество. С ним Сергею было легко, потому что Свиридов перенес на Сергея любовь, которую чувствовал к старику Голицыну. За год Свиридов и старик очень сдружились. Сергей догадывался, что их сблизили его отсутствие и разговоры о нем. Свиридов учился на машиниста, и старик с гордостью говорил: «Моей выучки будет, голицынской…»
Свиридов был молчалив и мечтателен. Сергей открыл в нем трогательную нежность к природе. Большой краснощекий парень, с угольной пылью в морщинах кожи, ласково слушал тишину, приглядывался к оттенкам неба и дроблению света в листве; он сажал на ладонь букашек, жучков, улиток, подолгу рассматривал их и указывал Сергею на их повадки, на способы самозащиты; он умел свистеть через травинку и различал птиц по голосам; он много знал и рассказывал Сергею о жизни птиц, зверей, растений. Казалось, в природе нет секретов для Свиридова, и потом Сергею было странно видеть его на паровозе, в угольной пыли, у машины, жившей своей особенной, машинной жизнью, такой далекой от жизни птиц и трав. Но в Свиридове любовь к природе и к машине уживалась и даже сливалась в одно чувство – он был вдумчив, умел видеть глубокие связи явлений там, где их видит только созерцательный и самобытный ум. Иногда Сергей завидовал Свиридову, иногда посмеивался над ним. Ему казалось, что у Свиридова женский ум. Только у женщин он замечал эту способность воспринимать чувством и, нарушая обычную логику, тем не менее гораздо глубже и правильнее понимать жизнь. Слушая Свиридова, он вспомнил Галчонка и создал себе поэтический, нежный и глубокий образ, который потом уже не оставлял его.
Но к концу месяца он разошелся со Свиридовым неожиданно и бесповоротно.
– Уезжать скоро? – участливо спросил Свиридов.
Они лежали у самой воды. Сергей свесил руку и пропускал сквозь пальцы прозрачную чистую воду. Не отрывая глаз от воды, он сказал как можно равнодушнее:
– Не знаю, ехать ли. Стариков жалко. Да и призыв скоро. Может быть, договорюсь в комсомоле и останусь, на паровоз пойду.
Это была мечта, которую он лелеял весь месяц. Он хотел знать, что скажет Свиридов. Он не мог признаться, что ехать некуда и незачем. Свиридов молчал.
– Ты как смотришь? – спросил Сергей, начиная раздражаться.