Сестренки, перебивая мать, сообщали:
– Патефон подарили с пластинками. Цветов кучу – папа в книжках засушил. Грамота какая, в рамке!..
Стиснутый со всех сторон друзьями, Сергей беспомощно позволял обнимать себя, пожимал руки, отвечал на поцелуи, что-то говорил и спрашивал… Он улыбался потому, что так надо было, но в то же время какая-то странная сильная дрожь, начавшись в коленях, поползла по его телу, скривила его рот, холодом прошла по спине… Дрожь была единственным реальным ощущением, все качалось в тумане, и, как из тумана, доносились до него слова комсомольского секретаря, произносившего речь.
– Мы гордимся, что через тебя и Пашу Матвеева наша ячейка тоже участвовала в героическом освоении Дальнего Востока… Семья Голицыных – гордость нашего депо.
Сергей томился желанием поскорее уйти, остаться одному, опомниться, понять, что случилось, унять невыносимую дрожь. Но отец, блестя ликующими, помолодевшими глазами, настойчиво шептал:
– Речь скажи, сынок… Речь скажи… Хоть пару слов скажи…
И Сергей сказал чужим, напряженным голосом:
– Спасибо, ребята, за встречу. Но я совсем не герой, работал, как и все. Если всех так встречать, оркестров не хватит… Ну, вот и все. Увидимся вечером в клубе…
Теперь дрожь охватила его всего, и когда он нагнулся за вещами, то не мог затянуть ремень.
– Эк ты разволновался! – сказал над его ухом любовный голос Свиридова, и руки с черными от угля трещинками мягко отстранили его. Свиридов понес вещи, отец взял под руку, с другой стороны прижалась мать, впереди бежали сестренки, кругом шли друзья, играл оркестр…
Очутившись в комнате, Сергей сел в кресло и закрыл глаза.
– Устал, Сереженька? – спросила мать и погнала сестренок из комнаты.
Сергей слышал, как шептались за стеной сестренки, как спорили мать и отец, похудел ли он или только устал с дороги, слышал хозяйственную возню на кухне.
Дрожь постепенно затихала. Но от этого еще невыносимее показалось Сергею страшное двойственное положение, в которое он сам себя поставил. Что же делать? Если бы не встреча, еще могло бы хватить сил честно признаться отцу, Свиридову, друзьям. Но теперь, когда он принял встречу, музыку, поздравления, сам сказал речь, – что делать теперь? «Еду в отпуск». После восьми месяцев скитаний он надеялся, прикрывшись отпуском, провести дома хоть месяц, отдохнуть, подумать, принять решение.
Он раскрыл глаза и огляделся. Он еще не понимал, что изменилось в родном доме, но с домом произошло то же, что с отцом: он помолодел. Сергей понемногу открывал новшества, омолодившие комнаты: новые обои, голубое покрывало на кровати, вышитую скатерть на столе поверх знакомой с детства клеенки, грамоту под стеклом, окруженную цветами. Он подошел к грамоте, усмехаясь, но тотчас все та же дрожь прошла по телу: вспомнился оркестр на перроне, и речи, и ликующие глаза отца, и ласковые, в черных трещинках, руки Свиридова.
Сергей быстро обернулся на шорох у двери. Мать заглядывала в щелку – не спит ли он. Увидав сына на ногах, подошла к нему на цыпочках, взяла рукой за плечо, зашептала:
– Уж как хлопотал старик, чтобы встречу тебе сделать. В комсомол целую неделю бегал, как на службу. Свиридову покоя не давал, – всех дружков твоих обегал, музыкантов пивом угощал – хотел, чтоб торжественность была. Он тебе сказывать не велел. Да ведь все одно ребята скажут!.. А старик все блажит. Он у нас нынче в большом почете, от народного комиссара телеграмму получил, три премии за год… Банкет делали…
Она смолкла, потому что вошел отец. Увидев отца в домашней обстановке, Сергей сразу понял, что молодило его: отец снял усы. Но, кроме того, в его лице было новое выражение ликующей радости, вызванной, очевидно, и приездом сына, и званием Героя Труда, и общим уважением окружающих.
Тимофей Иванович подмигнул сыну и не спеша завел патефон. Сергей вздрогнул от ворвавшегося в тишину взволнованного женского голоса:
Пускай погибну я…
Отец слушал, сложив руки на коленях, следя взглядом за сыном. Сергею хотелось разреветься, как в детстве. Он пошел мыться и долго плескался в кухне, чтобы не возвращаться в комнаты, под любовный взгляд отца.
Мать принесла расшитую узорами веселую косоворотку.
– Надень, сынок, тебе к приезду вышила…
Мать взяла его за плечи, потянула к себе, прижала, сказала тихо:
– Ну, вернулся, значит?
И, словно стыдясь своей чувствительности, отодвинулась от него и заговорила вполголоса, чтобы не слыхал отец:
– Я Матвеевым не сказала, что ты приедешь, и к нам не звала, уж очень горько им будет, на нас глядючи… А ты, как пообедаешь, сходи к ним. Легко ли им, уж скоро год, и ничего толком не знают. Хоть бы расспросить у кого – и то отрада сердцу. Так ты уж сходи, погорюй с ними.
Но Матвеевы прибежали сами. Не успел Тимофей Иванович чокнуться с сыном стопкой вина, как в комнату вбежала старуха Матвеева, а за нею вошел, по-стариковски передвигая ноги, и сам Матвеев – механик из мастерских. Сергей даже не сразу узнал их: так постарели и съежились оба.
Они разом остановились, увидев нарядно убранный стол, стопки в руках обедающих, патефон на табурете возле Тимофея Ивановича.
Матрена Спиридоновна густо покраснела: до того неуместно и стыдно показалось ей их семейное торжество перед горем двух одиноких стариков.
Но Матвеевы тактично поклонились и поздравили с приездом. Старуха поцеловала Сергея, всем поклонилась и молча села в сторонке. Старик, сдерживаясь, по-мужски потряс руку Сергею, чинно приветствовал Матрену Спиридоновну и Тимофея Ивановича, чинно сказал:
– Хлеб да соль. Извините, что не вовремя. Кушайте, выпивайте. Мы со старухой подождем.
И вдруг заплакал. Он плакал, стыдясь своих слез, отворачивая лицо, и в лад ему всхлипывала жена. Сергей стоял, все еще держа в руке стопку.
– Я собирался к вам после обеда, – неуверенно сказал он. – Паша вспоминал вас перед смертью.
Он солгал невольно, по первому побуждению… Но эта ложь вывела стариков из состояния молчаливого горя.
– При тебе это было, был ты около него? – спросила старуха, перестав плакать.
И Сергею пришлось рассказать, как все произошло, как несли Пашку по тайге в лагерь, как сидели около него всю ночь, как хоронили, как ударно, в честь Пашки, скатывали лес. Старуха разрыдалась, и Матрена Спиридоновна увела ее в спальню успокаивать. Старик, наоборот, как-то оживился, подсел к столу, выпил за здоровье Сергея. Но в его трясущихся руках и мигающем взгляде была такая глубокая старческая беспомощность, что Сергею было страшно смотреть. Сергей вспомнил Пашку так, как давно не вспоминал, – живого, грубоватого, всегда веселого, с украинскими прибаутками и крепкими словечками, готового к любой работе и к любой забаве. Вспомнился летний день, когда солнце золотило речку и бревна, и Сема Альтшулер казался карликом с волшебным жезлом, а Пашка был, как всегда, в самой гуще работы, и над рекой неслись его выкрики, полные безобидной ругани и подбадривающих шуток. И сразу вслед за этим вспомнилось другое – товарищ Цой в тесном кругу комсомольцев, торжественное вставание в честь незнакомого комсомольца Матвеева, погибшего на посту, низкий потолок барака, неровный свет лампы, молчание, строгое лицо Галчонка с опущенными глазами.
По его щекам текли слезы. Он не скрывал их. В конце концов, эти слезы накипели давно. Как еще он выдержал все эти месяцы, и встречу с отцом, и оркестр, и подарок матери!
Старик Матвеев обнял его и сказал растроганно:
– Не плачь, Сережа. Нам тяжело, и тебе нелегко было. Не плачь. Ты новых друзей найдешь, а нам со старухой недолго коротать осталось.
Сергей выбежал из дому и вдохнул весеннюю свежесть вечера. Но облегчения не было. «Что же это? – думал он. – Значит, никакого отдыха не может быть, все надежды – вздор, и надо снова бежать, бежать, бежать… Но куда?»
Из темноты вынырнула светлая тень – вынырнула и прижалась к забору.
– Сережа! – не столько услышал, сколько почувствовал Сергей.