Сначала он пытался найти адресата. Спрашивал у соседей, как тот выглядит, звонил в дверь в разное время дня. Женщина с третьего этажа сказала, что жилец съехал месяц назад, может быть, два. Куда – не знала. Руй-Мигель должен был вернуть письмо на почту, пометить «адресат выбыл». Обычная процедура. На крайний случай просто оставить в парикмахерской Соузы.
Но письмо так и не покинуло сумку.
Каждое утро он брал его с собой. Конверт лежал между счетами за электричество и рекламными листовками. Руй-Мигель чувствовал его – почти невесомый, но всегда заметный. Иногда он доставал письмо, держал в руке, изучал почерк на конверте. Буквы были написаны синими чернилами, аккуратно, с легким наклоном вправо.
Начальство не проверяло. Письмо путешествовало по маршруту: от почтамта до улицы Алегриа, мимо пекарни сеньора Перейры, через маленький сквер с фонтаном, вдоль трамвайных путей. В конце дня оно возвращалось обратно. Руй-Мигель начал думать о письме как о спутнике. Оно видело то же, что видел он: собаку, которая лаяла из-за забора на углу Республики; старика, читающего газету на скамейке; девочку с красным рюкзаком, бегущую в школу. В дождливые дни он заворачивал конверт в пластик. В жару – прятал в тени. Однажды порыв ветра чуть не вырвал письмо из рук – Руй-Мигель поймал его в последний момент, прижал к груди. Бумага хрустнула под пальцами. Сердце колотилось. Он боялся потерять письмо больше, чем работу.
Прошла дождливая зима. В сквере расцвели магнолии. Наступила весна. Письмо стало мягче, углы конверта закруглились. Руй-Мигель знал каждую складку, каждое пятнышко на бумаге. Чувствовал тепло, исходящее от конверта.
В супермаркете он узнал его сразу. Мужчина стоял у полки с консервами, изучал этикетку на банке тунца. Узкие плечи. Голова наклонена влево. Руй-Мигель замер с корзинкой в руках. Письмо лежало во внутреннем кармане куртки. Мужчина повернулся. Их взгляды встретились. Моргнул. Отложил банку с тунцом обратно на полку.
Руй-Мигель медленно достал письмо. Конверт выглядел старым, потрепанным, но целым. Адресат посмотрел на письмо, потом на почтальона. Ждал.
Секунды растягивались. Из динамиков играла босанова. Реклама йогурта. Руй-Мигель держал письмо в вытянутой руке, на полпути между собой и адресатом. Его пальцы не разжимались.
Он думал о пустой квартире в доме 347 на улице Алегриа. О сотнях одинаковых маршрутов. О привычном весе в сумке. О завтрашней пустоте.
Адресат сделал шаг вперед, протянул руку. Руй-Мигель отдернул письмо и прижал его к груди. Они стояли так несколько мгновений – два человека у полки с консервами, а между ними три месяца.
Руй-Мигель кивнул, повернулся и направился к выходу. Корзинка осталась на полу. Спрятал конверт в карман. Письмо грело грудь сквозь тонкую рубашку. На улице моросил дождь. Руй-Мигель застегнул куртку до подбородка, проверил, надежно ли спрятано письмо.
Завтра утром он снова возьмет его с собой. Пройдет мимо пекарни, через сквер, вдоль трамвайных путей.
Дождь усилился. Он положил руку на карман и поспешил домой. Надо было купить молока.
Вечер трудного дня
Утром автобус пришел чуть раньше обычного. В морозы так бывало часто – может, чтобы двигатель не остыл, а может, просто водитель не любил стоять на месте.
Мы уже ждали его у дороги, сбившись в кучу. Рабочие – молча курили, втянув головы в воротники. Я стоял чуть в стороне, чертил носком ботинка по насту – будто что-то писал. Ноги замерзли почти сразу – как только пришел, но я все равно стоял на месте, лишь немного переминаясь с пятки на носок. Рядом кто-то покашливал, но никто особо не разговаривал. Дышали, пар шел изо рта, смешиваясь с табачным дымом, скрипели подошвы.
Когда старенький «Львовский» вынырнул из темноты и с рывком встал у обочины, в нас будто включили звук. Все разом заговорили, подались вперед. Забирались быстро, почти весело – с гулом, короткими репликами, внося с собой мороз, снег на воротниках и дыхание стылой улицы. Один стукнулся плечом, другой подбросил вперед сумку.
Я, как всегда, пробрался вперед и нырнул за металлическую трубу, которой шофер открывал дверь. Там, в углу, рядом с кабиной, дуло теплом от печки. Я встал боком, прижался плечом к перегородке и уставился в лобовое стекло. Дорога уходила в темноту. Снег валил большими хлопьями, прилипал к стеклу и тут же исчезал под движением дворников – тяжелых, с ресницами наледи по краям.
Как только все уселись, двери с лязгом захлопнулись, и шофер, не оборачиваясь, включил кассетник. Обычно с другими водителями по салону гремел шансон – про зону, вольных голубей, коварных баб и широкую душу зэка.
А у этого, очкастого, было что-то совсем другое. Он не разговаривал с пассажирами, не шутил. Просто включал свое и, как я, молча уходил в дорогу.
Я не знал названий песен, но узнавал их по первым аккордам. Говорили, что этот водитель – битломан. Что он слушает только «Битлз», больше ничего. Музыка была волшебной. Я не понимал слов. Но смутно догадывался, о чем она. Это было лучшее, что бывало со мной по утрам.
Сначала обычно играла та, где голос будто плывет в пустоте – медленно, тихо, как будто из другого мира. Я узнавал ее с первых аккордов. Слова шли сквозь гул мотора, и я уже не слышал, как кто-то кашлял или шаркал ногами сзади. Когда за рулем был он, я всегда радовался. По-настоящему. Внутри становилось тише. Вся дорога укладывалась в двенадцать песен. Иногда – больше, если приходилось пропускать встречные машины на переезде через ГЭС. Но чаще – ровно двенадцать. На двенадцатой песне – остановка у школы. Я всегда выходил один. Остальные ехали дальше – на судоверфь, на смену.
Иногда я представлял, что мы не на автобусе, а скользим среди погибших планет. И что водитель – не человек, а просто какой-то голос, который знает, когда повернуть. И что он включает эти песни не потому что любит, а потому что больше в этом мире ничего не осталось.
Вправо-влево, вправо-влево – дворники сметали снег с лобового, и в черноте утра это походило на огромный метроном. Такой стоял у нас в кабинете физики – с тяжелым маятником и щелкающим звуком, как будто время нарочно замедляли.
На второй песне я уже расслабился – облокотился спиной на перегородку и взялся руками за поручень под лобовым. Он был чуть шершавый, с лысеющей обмоткой, иногда подрагивал на кочках. Мне не нужно было держаться – но я все равно держался, просто так. Как будто это удерживало меня внутри этого утра, пока не кончится музыка.
Следующая была моя любимая – та, где голос тянется лениво, как будто поет кто-то, кто только что проснулся и не хочет вставать. Я не знал ни слова, но всегда ждал именно ее. Под нее хотелось просто стоять и слушать. И ничего больше. Но все равно каким-то внутренним чутьем знал: эта песня – про то, как можно ничего не делать. Просто стоять, смотреть вперед, слушать, как поют чужие люди. И ехать.
На двенадцатой песне автобус начал сбавлять ход. Сначала незаметно – просто что-то сдвинулось в моторе, изменилась вибрация. Потом – длинный выдох тормозов, скрип, рывок. Музыка все еще играла. Я всегда надеялся, что успеет доиграть до конца. Иногда – да. Иногда – нет. Сегодня песня обрывалась прямо на фразе. Хуже, чем снег за шиворот. Я проскользнул из-под поручня, пробормотал «спасибо» и выглянул наружу – в этот тревожный, холодный космос. На остановке никого, только кусты в сугробах и бетонный забор с ржавым проломом. Я спрыгнул вниз – на жесткий наст, услышал хруст под ботинками. Дверь лязгнула, и автобус тронулся дальше.
Я стоял и смотрел, как он уходит в темноту – с огоньками за мерзлыми окнами, с песней, которая все еще звучала внутри. Затем повернулся и пошел к школе.
В раздевалке пахло ботинками и мокрой одеждой. Я стоял у батареи, стягивал с себя куртку. Пацаны из параллельного класса сидели под вешалками – посмеивались, толкали друг друга плечами, переглядывались. Мне не нужно было смотреть – и так было понятно, про кого. Я уже напрягся. Это был не первый раз.