Литмир - Электронная Библиотека

Уколы. Меня усыпили. Надолго? Определить было невозможно. По полной тишине снаружи — глубокая ночь, может предрассветные часы.

Осторожно, миллиметр за миллиметром, я повернул голову. Ночник у входа светил тускло, медсестры на ее табурете не было. В палатке, кроме раненых, никого.

Тогда я начал шевелить пальцами ног, руками, оценивая состояние. Слабость в наличии, но та дремучая одурь, что накатила после уколов, отступила. Я медленно поднялся с койки, и шаркая босыми ногами, вышел из палатки. Лагерь спал, если не считать редких огней у постов и мерного шага патрулей вдалеке. Я снова поплелся к деревянной будке на краю лагеря — логичное место для ночного визита. Тело двигалось автоматически, изображая ту же показную слабость, но голова работала как никогда.

Справив нужду, я вышел и, вместо того чтобы сразу возвращаться, замер, будто дезориентированный, глядя в темноту. Потом, неуверенными, шаркающими шагами, двинулся не вдоль рядов палаток, а по краю, туда, где видел колючую проволоку.

Ночь была моим союзником. Звездного света хватало чтобы видеть. Я приблизился к забору ближе, чем днем — метров на пятнадцать, остановившись возле засохшего дерева.

За проволокой было тихо. Фигуры под навесом сливались в темные бугорки. Но одна из них шевелилась. Не лежала, а сидела, прислонившись к столбу, и ее плечи мелко, беспрестанно дрожали. Что-то в очертаниях этой сгорбленной спины, в постановке головы, показалось знакомым.

Я сделал еще несколько шагов вперед, вышел из тени. Лунный свет упал на лицо того человека. Молодое, но искаженное опухолью и ссадинами. Один глаз заплыл, губа была разбита. Но я узнал его. Эдик. Наш, станичник, один из тех, кто ушел с Ванькой в тот рейд.

Внутри всё словно оборвалось. Инстинкт требовал броситься к проволоке, спросить про сына. Но я понимал, — один неверный звук, жест — и всё пропало.

Поэтому я просто стоял, заставляя себя дышать ровно, сохраняя пустое выражение лица. Просто контуженный офицер, забредший не туда. Но мои глаза, казалось, впивались в Эдика, пытаясь силой воли передать хоть что-то: я здесь. Я вижу тебя.

Он поднял голову. Его единственный здоровый глаз, тусклый и безжизненный, скользнул по моей фигуре, по немецкой форме, и так же безучастно опустился вниз. Он не узнал. Не увидел за майорскими погонами, в полумраке, своего. Видел только врага. Еще одного немца, который смотрит на него, как на вещь.

Не выдержав, я сделал невольный шаг вперед, рука сама потянулась — не знаю зачем, может, просто обозначить хоть какой-то жест.

— Sie! Was machen Sie hier?

Резкий, грубый голос прозвучал прямо за спиной. Я обмер, медленно, с преувеличенной неловкостью поворачиваясь.

Часовой. Молодой парень в каске, с винтовкой на ремне. Его лицо было не столько злым, сколько озадаченным. Он тыкал пальцем в сторону лазарета, потом в меня, что-то быстро и сердито говоря. Смысл был ясен: что вы тут делаете, господин майор? Вам не положено здесь быть. Возвращайтесь.

Я уставился сквозь него, изображая полное непонимание. Сделал вид, что пытаюсь обойти его, чтобы снова посмотреть в сторону загона для пленных.

Солдат нахмурился, его недоумение сменилось раздражением. Он шагнул ко мне, решительно взял под локоть — так же, как до этого делала медсестра, но грубее, без тени почтительности.

— Zurück. Ins Lazarett. Sofort.

Его голос не оставлял сомнений. Он развернул меня и, не выпуская, повел прочь от проволоки, назад, к рядам палаток. Я не сопротивлялся, позволив телу обмякнуть, изображая покорность и слабость. Но когда я оглянулся в последний раз, краем глаза, Эдик уже снова сидел, уткнувшись лбом в колени, одинокая дрожащая тень за колючей стеной.

Часовой довел меня почти до самого лазарета, бросил короткое, отрывистое:

— Bleiben Sie hier! — и, убедившись, что я больше не двигаюсь, ушел, время от времени оборачиваясь.

Я постоял еще мгновение, а зайдя под брезент, рухнул на койку.

Эдик жив. Значит, и другие… значит, и Ванька… мог быть здесь.

Мысли кружились, как пойманные в клетку птицы, бились о стены невозможного. Вытащить сына из-за колючей проволоки, посреди вражеского лагеря, под носом у сотен солдат… Каждая придуманная схема рассыпалась при первом же взгляде на реальность.

Утром пришла медсестра с миской теплой овсяной каши и ломтем черного хлеба. Я ел медленно, механически, изображая ту же апатию. Рана на предплечье, которую я снова потревожил ночью, ныла тупым, назойливым огнем. Хорошо, что ныла. Это был мой щит.

Вскоре после завтрака в палатку вошел фельдфебель. Взгляд был более сосредоточенным, чем вчера. Он снова осмотрел рану, кивнул, видимо, удовлетворенный ее видом, и сел на табурет рядом с койкой.

— Verstehen Sie mich? — спросил он четко, глядя мне прямо в глаза.

Я уставился в пространство за его левым плечом, в луч пыльного солнечного света, пробивавшегося сквозь щель в брезенте. Он вздохнул, достал из кармана карандаш и небольшой блокнот в серой обложке. Сунул их мне в руки.

— Schreiben Sie. Ihren Namen. Einheit. — Он сделал вид, что пишет в воздухе, указывая на бумагу.

Я держал карандаш неуверенно, как ребенок, и провел им по бумаге несколько бессмысленных загогулин. Потом бросил карандаш и блокнот на одеяло, отвернувшись к стенке палатки.

Фельдфебель что-то пробормотал себе под нос — в его тоне сквозило раздражение. Он забрал карандаш с блокнотом, постоял еще мгновение, глядя на мою спину, и развернулся к выходу.

Именно в этот момент полог палатки откинулся, и внутрь шагнул еще один человек. Я оцепенел. Это был знакомый мне гауптман.

Он вошёл не спеша, как хозяин, осматривая помещение беглым, оценивающим взглядом. Его лёгкая полевая форма, в отличие от запыленной формы фельдфебеля, сидела безупречно, будто только что от портного. Лицо — резкое, с тонкими губами и высокими скулами. Те самые глаза: бледно-серые, прозрачные, лишенные какого-либо тепла. Они не просто смотрели — они сканировали, впитывали детали и тут же их анализировали. На его левой щеке, от скулы почти до угла рта, виднелся тонкий, белый шрам.

Рядом с ним, как тень, стоял подручный с плеткой. Молодой, с аккуратными чертами лица и холеными руками. На нем были офицерские хромовые ботинки, на которых даже пыль степных дорог, казалось, не решалась задержаться. В его взгляде, скользнувшем по раненым, читалось то же знакомое брезгливое равнодушие, что и тогда, когда он вытирал мою кровь со своего сапога.

Фельдфебель вытянулся, щелкнув каблуками.

— Herr Hauptmann!

Капитан кивнул фельдфебелю, не удостоив его взглядом. Его глаза остановились на мне. Он не узнал меня, но его взгляд задержался на мне чуть дольше, чем на других.

Мир сузился до точки. Я продолжил смотреть сквозь него, позволяя взгляду расфокусироваться.

Капитан что-то тихо спросил у фельдфебеля, не отводя от меня глаз. Тот что-то ответил, вероятно, пересказывая вердикт старшего врача: контузия, амнезия, глухота.

Подручный с плеткой флегматично осматривал палатку, явно скучая.

Капитан выслушал, кивнул.

На его лице не было разочарования или удовлетворения — только легкая, почти незаметная складка между бровями. Он что-то коротко бросил фельдфебелю, кивнул в мою сторону. Фельдфебель ответил:

— Jawohl, Herr Hauptmann!

И тогда капитан повернулся, чтобы уйти. Но в самый последний момент, уже почти у полога, он снова обернулся. Его ледяной взгляд скользнул по мне в последний раз, задержавшись на майорских погонах на моей гимнастерке.

Потом он исчез за брезентом, пропуская внутрь ослепительную полосу летнего солнца и гул проснувшегося лагеря, а за ним, не глядя по сторонам, скрылся и его молчаливый подручный.

Я остался лежать, стараясь дышать ровно, но сердце колотилось так, словно пыталось вырваться из груди. Он не узнал. Но он почуял. Эта мысль засела в мозгу и не давала покоя. Я лежал, глядя в потолок из брезента, где солнечный свет рисовал дрожащие блики, и чувствовал, как под притворной апатией бурлит паника.

23
{"b":"961854","o":1}