И меня это злит.
Внутри что-то щёлкает, встаёт на место. Я заканчиваю, выпрямляюсь, отряхиваю платье. Постель выглядит… сносно. Не идеально.
— Запомни, — шипит служанка, наклоняясь ко мне. — Здесь слабых не держат.
Мы ещё посмотрим, — думаю я, глядя ей прямо в глаза.
Нам раздают листы — плотные, шершавые, похожие на пергамент. Их суют в руки без объяснений, так же резко и небрежно, как всё здесь. Листы холодные, слегка пахнут пылью. Поверх — перья. Настоящие. Длинные, тёмные, с неровными кончиками. Тяжёлые. Неудобные. Такие, которыми невозможно писать быстро, легко или без ошибок.
Несколько девушек рядом ахают — кто-то с восторгом, кто-то с паникой. Одна прижимает перо к груди, как драгоценность. Другая крутит его в пальцах и тут же роняет, краснея и суетливо подбирая с пола. Служанка тут же шипит на неё, будто на провинившееся животное.
Я держу перо двумя пальцами и чувствую, как оно тянет руку вниз, словно проверяет, достойна ли я вообще его касаться. Отличный инструмент для унижения: медленный, капризный, требующий покорности и терпения.
Смотрю на это сомнительное богатство и понимаю предельно ясно: сейчас будет хуже. Потому что всё до этого было разогревом. А вот это — уже начало настоящего спектакля.
— Вы пойдёте на занятия, — объявляет служанка. — Учиться письму и основам.
Письму.
Смотрю на перо, потом на свои пальцы — тонкие, чужие, слишком юные — и испытываю почти детский, унизительный ужас. Я привыкла держать в руках инструменты, от которых зависели решения, деньги, судьбы проектов. Клавиатуры, маркеры, планшеты, формулы. А теперь — это.
Как этим вообще пользоваться? — думаю я, вертя перо, которое норовит выскользнуть, словно насмехаясь. Отлично. Новый уровень открыт.
Нас выстраивают. Ровно. Как скот перед перегоном. Коридоры тянутся длинными, светлыми кишками дворца — холодный камень под ногами, высокие своды над головой. Шаги эхом отражаются от стен, и от этого звук кажется громче, чем должен быть. Девушки переглядываются: кто-то шепчет молитвы, кто-то судорожно улыбается, кто-то сияет от предвкушения, словно впереди их ждёт не класс, а сцена, аплодисменты и быстрый билет наверх.
Я смотрю на них и чувствую себя инородным телом. Слишком взрослая для этого восторга. Слишком злая для покорности.
Иду вместе со всеми и думаю, что если это сон, то у моего подсознания крайне специфическое чувство юмора. Из всех возможных фантазий — богатство, власть, хотя бы банальный полёт — оно выбрало самый издевательский сценарий.
Потому что из всех возможных кошмаров этот самый изощрённый: сначала тебя унижают, потом лишают сна, а потом с серьёзным лицом предлагают заново учиться писать.
Прекрасно.
Просто прекрасно.
Нас заводят в класс, и первое, что хочется сделать — перестать злиться и начать разглядывать.
Потому что красиво. Чертовски красиво. Настолько, что злость на секунду отступает, давая место чистому, почти профессиональному интересу. Я люблю системы. Люблю пространства, которые создают не просто ради красоты, а ради впечатления. Этот зал именно такой.
Он высокий, светлый, с потолком, уходящим куда-то вверх, туда, где взгляд теряется в переплетении балок и светлых арок. Белый камень стен отполирован до мягкого матового блеска, будто его годами гладили ладонями — медленно, терпеливо, с фанатичным вниманием к деталям. Золото здесь не кричащее и не показное: тонкие прожилки в колоннах, ободки на светильниках, узоры по краям арок, едва заметные, если не приглядываться.
Парты — если это вообще можно так назвать — больше похожи на узкие резные столы из светлого дерева. С гладкой поверхностью, тёплой на ощупь, с аккуратной выемкой под перо и неглубоким желобком, чтобы чернила не стекали вниз. Ни одной привычной прямой линии: всё скруглено, обтекаемо.
Девушки рассаживаются. Неловко. Кто-то садится на самый край, словно готова в любой момент вскочить и сбежать. Кто-то мнётся, поправляя платье, кто-то оглядывается по сторонам.
Служанки выстраиваются вдоль стен. Теперь они не кричат. Говорят спокойно, почти вежливо. И от этого становится не по себе куда сильнее, чем от криков.
— Сегодня вы начнёте обучение, — сообщает одна из них ровным, отработанным голосом. — Письмо. Чтение. Основы.
Девушки кладут на столы листы — кто осторожно, кончиками пальцев, будто боится, что бумага может обидеться, кто торопливо, со стуком, сразу выдавая нервозность. Листы шуршат, съезжают, один угол задирается, другой цепляется за край стола. Кто‑то машинально разглаживает поверхность ладонью, кто‑то сжимает лист так, будто сейчас его отнимут. Взгляды бегают, губы поджимаются, плечи напряжены.
А потом нам показывают буквы.
Служанка поднимает образец — медленно, с паузой, давая всем время рассмотреть. Символы незнакомые, округлые, с завитками и тонкими штрихами. Красивые, выверенные, будто их рисовали не для обучения, а для того, чтобы внушать благоговение. Несколько девушек тихо ахают, кто‑то наклоняется вперёд, прищуриваясь, кто‑то наоборот откидывается, словно надеясь, что буквы сами отпечатаются в голове.
И вот тут происходит странное.
Я смотрю на первую букву — и понимаю её.
Не глазами. Где‑то глубоко, на уровне ощущений — как родной звук, как знакомый запах, как слово, которое всегда было со мной. В груди что‑то тихо щёлкает, встаёт на место.
Ага… — думаю я, сдерживая усмешку, чувствуя, как уголок губ всё же дёргается. — Значит, тело язык знает. Отлично. Хоть кто‑то в этой ситуации оказался полезным.
Я краем глаза смотрю на остальных. На пустые лица. На растерянные взгляды. На то, как некоторые пытаются угадать смысл, повторяя линии в воздухе пальцем, словно это поможет.
И вот тогда доходит второе.
А вот письмо… письмо будет моим личным адом.
— Повторяйте, — говорят служанки.
И начинается цирк.
Кто-то замирает, уставившись на лист. Взгляд стеклянный, пустой. Кто-то берёт перо так, словно это холодное оружие, и держит его над бумагой, не решаясь опустить, как будто боится, что за ошибку тут же отсекут руку. У одной девушки пальцы дрожат мелкой дрожью, чернила капают вниз, расползаются жирными кляксами, превращая лист в жалкое месиво. Она смотрит на это с ужасом, будто только что собственными руками разрушила свою жизнь.
У другой перо выскальзывает, падает, пачкая платье, и та едва не рыдает, судорожно оттирая ткань ладонью, делая только хуже. Третья выводит что-то похожее на каракули ребёнка — линии кривые, несмелые, обрывающиеся на полпути. Четвёртая просто сидит, зажав перо в кулаке, и не пишет вообще. Смотрит в лист, как в приговор.