Бесполезно.
Сыны Белой Крови прячут свои упругие попы где‑то за стенами.
Что они вообще ожидают увидеть?
Красоту.
Ну а что ещё этим мужчинам, по сути, нужно?
Я зло выдыхаю, едва заметно, чтобы не испортить образ.
Появляется еда. Музыка продолжает течь. Свет становится мягче, интимнее. Обстановка почти приятная — ровно такая, какая бывает перед грозой, когда воздух слишком неподвижен.
Нам разносят бокалы.
Все берут.
И тут я замираю.
На серебряном кувшине замечаю странный зеленоватый налёт. Сначала краем глаза, потом присматриваюсь внимательнее.
В голове всплывают школьные уроки химии — те самые, над которыми мы смеялись, потому что «где это вообще пригодится». Некоторые травяные алкалоиды, растворённые в алкоголе, вступают в реакцию с серебром, оставляя характерный след. Яд?
Или хуже. Расслабление, потеря контроля, искажение восприятия, усиление эмоций и отключение тормозов.
Я медленно поднимаю бокал.
Вино как вино. Запах обычный.
В этот момент двери зала закрываются. Мы одни. И вот тут внутри поднимается чуйка — та самая, мерзкая, бесящая, которая шепчет: что‑то здесь не так.
Я делаю вид, что пью.
Девушки вокруг смеются, едят, разговаривают. Кто‑то касается чужой руки слишком долго, кто‑то смеётся громче, чем нужно.
Проходит несколько минут.
И начинается.
Глаза мутнеют. Движения становятся резкими, рваными. Кто‑то хватается за стол, будто пол под ногами начинает плыть. Одна девушка резко бледнеет — и её выворачивает прямо на пол всем, что она выпила и съела. Кислый запах мгновенно убивает весь лоск происходящего.
Я отворачиваюсь и медленно осматриваю зал.
Ну и где вы, засранцы?
За портьерами? Слишком банально.
За окнами? Слишком рискованно.
И тут я понимаю.
Не стены.
Пол.
Между узорами мозаики — тонкие зеркальные вставки, чуть темнее, чуть глубже. Если не знать, не заметишь. Под ними скрыты смотровые ниши.
Вот вы где... мрази...
Выдавать себя нельзя.
Одна за другой девушки начинают сходить с ума, словно кто‑то выкручивает у каждой свой собственный регулятор реальности. Каждая ломается по‑своему, некрасиво и очень откровенно. Одна вдруг начинает смеяться — не весело, а надрывно, захлёбываясь, будто внутри неё что‑то рвётся. Другая плачет, прижимая ладони к лицу так, словно хочет стереть себя, исчезнуть, провалиться сквозь пол вместе с этим проклятым залом. Третья застывает, уставившись в пустоту, и я вижу, как у неё дрожит подбородок — тело ещё борется, а разум уже ушёл.
Кто‑то пытается встать и тут же падает, сбивая стул, кто‑то тянет к себе соседку, путая чужое платье со спасательным кругом. Запах вина, еды и рвоты смешивается в тяжёлый, удушающий коктейль, от которого сводит горло. Музыка всё ещё играет, и от этого становится особенно мерзко — как будто кто‑то решил устроить бал прямо посреди бойни.
Смотреть на это отвратительно. Не потому что страшно — потому что унизительно. Потому что красиво одетых, женщин превращают в куклы с оборванными нитями.
Агония растягивается, становится медленной и липкой, как смола. Она цепляется за пол, за столы, за подолы платьев, за дыхание. Это не быстрый яд и не милосердный обморок — это аккуратно выверенное падение, в котором есть время всё осознать, но уже нет сил что‑то изменить.
И в момент пика они выходят.
Четыре Сына Белой Крови.
Девушки, заметив их, пытаются подняться. Получается плохо: ноги не слушаются, платья цепляются за стулья, равновесие предательски уходит из‑под каблуков. Кто‑то опирается на стол, кто‑то хватается за воздух, словно он способен удержать. Головы опускаются почти синхронно — отработанное движение, вбитое привычкой и страхом. Смотреть нельзя.
А я смотрю.
Смотрю открыто, прямо, даже не моргая. Чувствую, как напрягается шея, как выпрямляется спина, как внутри собирается злость — густая, горячая, тяжёлая. И голову не опускаю принципиально, будто это последний бастион, который у меня пока не отобрали.
Я в ярости. Не истеричной, не визгливой — холодной, собранной.
Они идут медленно, не спеша, смакуя эффект. Четыре самца. С волосами белыми, как свежевыкрашенная стена — ровный, выверенный цвет власти, который невозможно перепутать ни с чем другим. Их шаги почти не слышны, но пространство реагирует на них иначе: воздух будто густеет, свечи колеблются, музыка на мгновение теряет ритм.
Красивы? Да, безусловно.
Но кому вообще нужна их красота, если в первую же встречу они превращают живых людей в подопытных? Если за этим лоском стоит привычка смотреть на других сверху вниз, как на расходный материал.
Первый идёт впереди — старший. Лицо словно высечено из камня, ни одной лишней эмоции. Взгляд скользит поверх голов, не задерживаясь ни на ком, будто мы не люди, а предметы интерьера, временно загромоздившие зал. Он несёт своё превосходство так же естественно, как другие носят кожу.
Второй держится иначе. Плечи напряжены, шаг чуть короче, словно он всё время себя одёргивает. В глазах мелькает тень вины — лёгкая, почти незаметная, но настоящая. Не раскаяние, нет. Скорее усталость от того, что он знает, как это выглядит, и всё равно идёт дальше.
Третий улыбается. Широко, открыто, во все свои тридцать два идеально белых зуба. Улыбка человека, который наслаждается происходящим и уверен, что ему за это ничего не будет. Он буквально купается в собственной правоте. Его идея. Я это чувствую кожей.
Четвёртый… Четвёртый чуть менее красивый, но дело не во внешности. Взгляд у него потухший и пустой, словно внутри уже всё выгорело. Он смотрит не на нас и даже не сквозь нас — куда‑то мимо, в точку, где, вероятно, давно поставил крест на любых исходах. Словно он уже смирился.
Проигравших здесь не убивают. Как мило, правда? Какая гуманность. Почти хочется аплодировать стоя — если бы не тошнило от происходящего.
Их запирают. Навсегда. Так, чтобы было время подумать обо всём, что пошло не так, и ни одного шанса что‑то исправить.
Золотая клетка. Без жизни. До конца дней, которые тянутся бесконечно долго. Очень эффективный способ сломать человека, не пачкая руки кровью. Прямо учебник по элитному садизму.